Николай Горбачев - Ракеты и подснежники
-- Это пожарная бочка, Костя?
Я не успел ответить -- услышал внезапно позади себя:
-- Из этой бочки мы пьем. Как вам после столицы такое нравится?
В двух шагах стоял Буланкин, ухмыляясь, заложив руки в карманы шинели. Нагловатый взгляд, стеклянный блеск глаз... Значит, приложился к бутылке. Чего доброго, еще ляпнет, как вчера на позиции.
Сжав кулаки, глядя в широко поставленные глаза, я сдержанно сказал:
-- Шел бы ты, Буланкин, своей дорогой. Лучше будет.
Он повернулся все с той же ухмылкой, лениво заковылял к домам. Наташка, спрятав подбородок в воротник пальто, рассеянно смотрела ему вслед.
-- Кто такой?
-- Тот самый Буланкин, о котором за обедом говорил майор Климцов. Не хочет служить и безобразничает.
-- И правда, из этой бочки будем пить воду?
-- Временно, пока не пустят водокачку.
Наташка посмотрела на меня, потом повела взглядом вокруг --растерянность отразилась на лице. Кажется, я понял ее в эту минуту. Непролазная грязь, четыре офицерских домика, прижавшиеся друг к другу, казарма, водонапорная башня, лес кругом... И как далеко от Москвы!
3
Нас поставили на боевое дежурство. Целый день в дивизионе работала комиссия из штаба полка -- проверяла состояние техники, умение вести боевую работу на ней; всем без исключения -- солдатам и офицерам -- члены комиссии устроили настоящий экзамен.
Техники, операторы заглядывали в кабины возбужденные, взволнованные.
-- Ну, как у вас? Порядок? А мне задал вопрос -- попотел! И потом, какое у них право к операторам предъявлять те же требования, что и к техникам? Такого еще не было!
Всякий раз нам казалось, что очередная комиссия была строже, придирчивее всех предыдущих.
Собираясь в курилке, офицеры разбирали "коньки" проверяющих, заковыристые вопросы, поругивали, перемывали косточки особенно дотошным, въедливым членам комиссии.
-- Нет, какая же все-таки связь между временными задержками в блоке и тактикой? -- настойчиво допытывался молодой белобрысый лейтенант Орехов, поворачиваясь по очереди к каждому из нас. -- Ну какая?
-- Брось ты! -- отмахнулся от него техник Рясцов. -- Кто ее знает? Заладил! Поди и спроси своего проверяющего. Он задавал вопрос-то.
-- Как же можно? -- не поняв скрытой иронии, изумляется Орехов.
-- Так вот и спроси... Мол, будьте любезны, обернитесь на минутку из члена комиссии в доброго ангела...
-- Учи! Давно жареным не пахло -- отбивная будет!
Орехов наконец понимает иронию, густо краснеет.
-- Что у вас! Вот нас, стартовиков, гоняют! Одной секунды расчет не дотянул в переводе ракеты -- и тройка...
Но в конце концов страсти улеглись: комиссия признала, что к боевому дежурству мы готовы.
А вечером на позиции перед строем объявляли приказ. Майор Климцов читал его медленно, с ударением и расстановкой. Басистый голос адъютанта разносился над застывшим строем, над ракетами, лежавшими под чехлами на установках. Рядом с ним стояли подполковник Андронов и члены комиссии.
-- ...Дивизиону заступить на боевое дежурство по охране воздушного пространства Союза Советских Социалистических Республик...
Эхо отозвалось в тайге.
Потом офицеры выходили из строя, ставили свои подписи в журнале.
Боевое дежурство... Это значит, что все сидят прикованные к городку. Выезжать нам никуда не разрешается. Офицеры знают в такие дни три места: позиция, казарма, домики. А там, на позиции, в кабинах станции, у пусковых установок, с этого момента беспрерывно дежурит смена. Она всегда на своих местах, всегда настороже, точно недремлющее око. И только два-три человека выбираются по утрам за пределы временного, в один кол, забора из колючей проволоки: нужны вода, продукты, без чего невозможна жизнь даже в нашем маленьком лесном городке.
А дела, мысли остального коллектива наполняет, держит одно емкое слово -- "готовность". Что бы ты ни делал, где бы ни был: в казарме, на занятиях, на позиции -- ты должен быть готов через считанные минуты занять свое место у аппаратуры на станции, у пусковой установки и произвести, если потребуется, свою частицу той общей работы, которая именуется "выполнением боевой задачи".
Но тот, кто со стороны посмотрел бы на нашу жизнь в эти дни, пожалуй, не заметил бы в ней разницы по сравнению с другими. Каждый день в ней совершается один и тот же неизменный круговорот. Рано утром солдат в казарме отрывает от постелей высокий голос дневального: "Подъем!" Проходит минута-другая -- и вот уже в сапогах, шароварах и нижних рубахах солдаты построились, замелькали среди осинок на дорожке к огневой позиции.
Оживают офицерские домики. Первыми просыпаются жены. Вот одна, накинув пальто, перебегает к сараям, скрывается за дощатой скрипнувшей дверью, выносит охапку поленьев. Вскоре сизый дымок реденьким столбиком вырастает над первой трубой, потом -- над второй...
Позднее выскакивают на крыльцо крайнего домика офицеры-холостяки, застегивая на ходу шинели. Тропинка, протоптанная ими напрямую к казарме, перепахана, изуродована машинами и тягачами, и офицеры перепрыгивают через колеи, балансируя руками. Они торопятся в солдатскую столовую.
Там в одной из служебных комнат стоят два столика, накрытые скатертями -- солдатскими простынями, -- предмет особой заботы старшины Филипчука. "Шоб мне оции скатерти товарищам офицерам были всегда чистыми!" --когда-то, еще только заступая в должность, крепко наказывал старшина повару Файзуллину, и тот тщательно выполнял указание, частенько досаждая самому же Филяпчуку: "Товарищ старшина, давай этот скатерть, простыня давай!" Иногда старшина не выдерживал, начинал кипятиться: "Ну чего пристал, як смола? -- И, отворачиваясь. незлобиво бросал: -- От чертяка!" У повара это не вызывало обиды, он скалился в ответ, а Филипчук, сраженный упорной настойчивостью солдата, шагал в каптерку, доставал из стопки чистые простыни. Здесь-то холостяки, обжигаясь алюминиевыми ложками, наскоро проглатывали завтрак, поданный из общего солдатского котла, выпивали чай...
Минут на двадцать позднее из домов появляются "женатики". Идут степеннее, на утренний развод они не опаздывают: солдаты только еще выходят на построение, толпятся перед казармой, на площадке. Она расчищена от снега, утрамбована сапогами. Посередине уже высится крупная фигура адъютанта Климцова. Пуговицы его шинели ярко начищены, ремень с портупеей ловко перетягивает талию, и майор -- широкий, плечистый -- выглядит глыбой.
Утренний морозец. Воздух густо-терпкий, смолистый. Солнце только поднялось за домиками, подпалило верхушки елей, они схватились бездымным белым пламенем, и кажется, сейчас тайга займется, загудит лесным пожаром.
Климцов медленно обходит фронт строя, заложив руки за спину, пристальный взгляд его серых прищуренных глаз скользит по лицам офицеров и солдат.
-- Поправьте воротник шинели. Вам -- выйти из строя, почистить сапоги. Не бриты. На первый раз предупреждаю, -- кидает он на ходу.
В строю вокруг меня знакомые лица офицеров, их я вижу каждый день, каждый час: Юрка Пономарев, Орехов, Стрепетов... Даже Ивашкин сегодня стрит через одного от меня, и лицо его, в пятнах конопатин, свежее, кажется симпатичнее. Сквозь ряды офицеров в трех метрах от правофланговой шеренги виднеется приземистая, плотная фигура замполита.
Распахивается дверь казармы. Мельком взглянув на высокого, чуть сутуловатого подполковника Андронова, появившегося на ступеньках, адъютант выпрямляется, набирает в легкие воздуха и густо бросает:
-- Ррравняйсь! -- А через две-три секунды коротко: -- Смиррно!
И четко, красиво повернувшись, майор легко идет, печатая шаг, навстречу Андронову. Каждый из нас в строю замер, слушая слова рапорта. Потом Андронов останавливается посередине, здоровается. На несколько секунд утреннюю тишину взрывает ответ, слитый в едином порыве:
-- Здравия желаем, товарищ подполковник!
Андронов говорит о занятиях, боевой готовности, о технике, к которой надо относиться, "как к самому себе", о дисциплине, и голос его, негромкий, ровный, спокойно плывет над строем.
-- Должен сообщить, товарищи солдаты и офицеры, новость -- одному из подразделений нашей части предстоит скоро участвовать в большом и ответственном учении. Есть основания предполагать, что нам выпадет эта доля. Пока сообщаю предварительно, чтоб каждый знал перспективу...
Он еще говорит минуты две о порядке в казарме, уборке территории. Развод заканчивается. Строй поворачивается, бьет первый четкий шаг, вытягивается, уходит за угол казармы на дорожку, убегающую через молодую поросль осинника к позиции. Над строем взметывается песня:
А для тебя, родная, есть почта полевая...
Сейчас начнутся занятия. Потом все потечет, сменяясь в заведенной последовательности: обед, еще час занятий, чистка техники, ужин, свободное время...
И так изо дня в день, из месяца в месяц.
Справа от меня в строю вышагивает Юрка Пономарев. Размахивая руками, он поет, устремив вперед взгляд, будто выполняет какую-то серьезную и необходимую обязанность. О чем он думает? Может, о важном сообщении Андронова, об учении? И в голове секретаря уже рождаются "комсомольские меры обеспечения". Или он тоже думает, как и я, об этом круговороте, и ему видится в нем -- простом и обычном на первый взгляд -- глубокий смысл?