Петр Проскурин - В старых ракитах
- Пойду, повыть надо, - с суровым, отвердевшим и как-то сразу ставшим далеким и неприступным лицом сказала бабка Пелагея, и все старухи разом встали и прошли к покойнице, почти тотчас и Василий и Степан невольно вздрогнули.
- Да подружка моя Евдокеюшка! - тонким и пронзительным, полным немыслимого страдания голосом затянула бабка Пелагея. - Да куда ж ты ушла, моя горемычная подружечка, а меня бедовать на этом свете оставила? Да возьми меня в свою сторонушку невозвратную, уж ноженьки не ходють и глазоньки от слез совсем обессилели! Уж я...
Василий не выдержал, сморщился, не глядя на Степана, выскочил на улицу. На него обрушился теплый густой ветер, и он, подставляя ему горевшее каким-то особенным жаром лицо, пошел по мертвой улице, и, когда остановился уже за поселком, непроглядная темень, разрываемая яростными и веселыми порывами ветра, пласталась вокруг, и тут он понял, что за то время, пока он был под крышей, небо затянуло плотными, стремительно несущимися тучами, мелкой водяной пылью ему плеснуло в лицо, и дождь больше не прекращался. "Не выберется завтра Степан на дорогу", - тревожно подумал он и тотчас забыл, все мысли и тревоги заслонило какое-то пьянящее, безрассудное чувство слияния с беспросветной и стремительной ночью, с этой землей, бесконечно родной сейчас, захлестнутой весенней тьмой, плотно насыщенной несущейся водяной пылью. Ему было жарко, и сердце сгорало в какой-то первобытной муке. В неистовстве ветра он слышал сейчас то, чего не дано, да и нельзя слышать человеку, и, потрясенный, готов был остаться здесь навсегда и раствориться в этой безжалостной ночи, во все сметающей прочь перед собой и оставляющей за собой лишь нетронутое, готовое принять неведомые семена и дать неведомые всходы поле. И то, что не умещалось сейчас в нем, разрывало ему душу, и он, жалко всхлипнув от страха, что все это безумие и счастье промчится мимо него и исчезнет бесследно, пошел, задыхаясь, в густой мартовский ветер, пытаясь продлить это безумно прихлынувшее торжество души, и он услышал нежные, серебряные звоны, как когда-то в самом раннем счастливом детском сне.
Через час или больше, сгребая бегущие по лицу потоки дождя, Василий сбросил в сенях намокший дождевик и, повесив его на крюк, вошел, старухи, уже опять сидевшие рядком за столом, увидев его в дверях, враз повернули к нему головы, и он, пряча то, что пришло к нему, отвел в сторону словно промытые, налитые густым светом глаза, и все поняли, что спрашивать ни о чем нельзя. Он подошел к горящей печи и стал греть руки, от мокрого пиджака повалил пар.
- Ты бы, Василий, лез на печь, поспал чуток, - предложила бабка Пелагея. - Простуду, гляди, подхватишь.
Там вон на лежанке одежка, попонки лежат... одеяло.
Твой машинист давно храпит-заливается. Да глотни еще водочки, прогрейся...
- Во, во! Не-уросься, не уросься! Во! - поддержала ее и бабка Анисиха. - Нам все одно спать нельзя, душу провожаем, во...
Бабка Пелагея сама нaлилa ему чуть больше полстакана, сунула в руки, и он выпил, затем, как в полусне, стащил с себя сапоги, сбросил набрякший тяжелый пиджак, забрался на широкую лежанку, где уже уютно похрапывал Степан, выставив вверх колени, стянул штаны и в одном белье с наслаждением лег на начавшие теплеть кирпичи. Он спал и не спал, он чувствовал, как чьи-то заботливые руки подсунули ему под голову подушку, а сверлу прикрыли почти невесомым от старости байковым одеялом, он затих, наслаждаясь теплом и покоем, и приглушенные голоса старух, коротавших за столом долгую ночь в разговорах, все отдаляются и отдаляются, но совсем не меркнут, и это даже не голоса, а что-то вроде огромного неба и шелест теплого, грибного, слепого, как говорили у них в поселке, дождя. А солнце по-прежнему светит, и весь мир объяла сине-малиновая радуга, одним концом на далекий лес, другим в речку-воду в небо тянет. Он почувствовал запах свежести, приподнял голову, по она тут же упала на подушку, и теперь радуга уткнулась одним концом прямо в его глаза, ему и страшно, и хорошо, потому что эта цветистая, радостная дорога размыкает перед ним самые дальние горизонты, уносит его в немыслимую высь, и вот уже нет у него глаз, их выпила радуга, нет его самого, но зато теперь он везде, теперь он и здесь, и высоко в небе, и на самом дальнем краю земли. Но что же это, что?
Васек, как звали его и отец с матерью, и бабка с дедом, и все соседи, и погодки, с которыми он с утра до темной ночи пропадал на улице, белоголовый пятилетний мальчуган, взбрыкивая, слепой от восторга, несся навстречу солнечному ветру верхом на ореховой палке, а сзади, визжа, подстегивал ее гибкой хворостиной. Опушка березового леса была не то что наполнена, а словно налита до краев солнечным светом, воздух от этого был какой-то золотистый. Отражаясь от ослепительно белых стволов берез, солнечный свет на легком сухом ветру дробился, разлетался радужными осколками, было больно смотреть, не прищурив глаз. И Ваську больно глазам, и он несется по лесу, почти зажмурившись, вслепую, но солнце прорывается и сквозь веки, белые стволы берез мелькают вперемежку с радужными пятнами света, и по высокой и сочной майской траве (Ваську чаще всего с головой) повсюду развешаны большие ярко-синие лесные колокольчики, в упоении жизнью Васек не щадит их, рубит хворостиной на бегу, и они, переламываясь в стебле, опадают лиловыми пятнами в густую, сочную зелень.
- Васек! - слабо доносится голос матери. - Ва-а-асек!
Васек круто заворачивает и удивленными, сразу широко раскрывшимися глазами Осматривается. Он успел забежать довольно далеко, он был в низине, толсто устланной опавшей прошлогодней листвой с пробивающейся сквозь нее острой и редкой травой. Солнце тут до земля не доходило, солнечный ветер вовсю бушевал где-то там, над плотно сомкнувшимися кронами кленов, ясеней, дубов, а у земли была тишина, и даже ветер сюда не прорывался. Васек слегка повернул голову, и холодная дрожь сладко облила его с головы до ног. Вывороченное из земли дерево, судорожно выставившее вверх причудливо перевитые корни, поначалу показалось ему огромным живым существом, готовым вот-вот броситься на него. Отец рассказывал, что в лесу водятся и волки, и дикие кабаны, и даже медведи, вывороченные, вставшие дыбом корни и показались ему вначале медведем. И тотчас опять пробился в нем голос отца, что от медведя нельзя убегать, нужно падать и притворяться мертвым, и уже в следующее мгновение он лежал ничком на земле, и сердце у него бешено колотилось. Он старался не дышать, но глаз закрыть никак не мог, он совсем близко видел больших лесных рыжих муравьев, одни из них что-то тащили, другие, сталкиваясь и узнавая друг друга, шевелили усиками... они были такими смешными и так похожи на людей, что страх у него прошел, но ненадолго. Пока он был занят муравьями, он забыл про медведя, но вот словно что толкнуло его, я он весь обратился в один чуткий и жалкий ком. Он слышал тяжелые звуки шагов, они все ближе, ближе. "Уф!
Ур-р! Уф!" - раздавалось над ним, вот ему в затылок кто-то шумно и жарко дохнул и затем лизнул шершавым и горячим языком. Он почти потерял сознание, но выдержал и не шевельнулся, правда, пальцы его сами собой вцепились в мягкую и толстую прель лесной земли, и он всем телом еще сильнее вжался в нее. Придя в себя, он боязливо приоткрыл один глаз и сразу же увидел все тех же муравьев-они суетливо и бестолково продолжали сновать по прошлогодней преющей листве, заглядывая во все уголки, во все закоулки, что-то отыскивая, о чем-то своем разузнавая. И тогда он осторожно приподнял голову и теперь ясно увидел, что никакого медведя нет, а перед ним вывороченное корневище дерева. Он сел и хотел заплакать от пережитого ужаса, но тотчас вскочил на ноги и с дикой пляской, визжа, стал хлестать палкой по вывороченным корням, и с них облетала и брызгалась засохшая старая земля, и ему самому было жутко и весело.
Наконец- он устал и утихомирился, теперь он ничего не боялся и долго гонялся за какой-то совсем крохотной птичкой, она отлетала от него метра на три-четыре и ждала, пока он бросится к ней, затем отлетала опять, а под конец, задорно пискнув, вспорхнула вверх и затерялась в густой листве. Васек, задрав голову, стал ее разыскивать глазами. Но в это время до него опять донесся слабый, тревожный голос матери:
- Ва-асе-ек! Ва-асе-ек!
И он опрометью бросился на этот привычный зов и скоро, запыхавшись, уже мелькал круглой белесой головой на опушке, а мать, сердито выговорив ему и ставя в пример соседского Андрейку, так спокойно и просидевшего под ореховым кустом все это время, строго наказала не забредать далеко, затем она дала ему краюшку вкусного, пахучего хлеба и бутылку топленого молока. Он жадно принялся есть, а мать продолжала свое дело, срезала нужные ей березовые ветки и вязала из них веники, что не мешало ей оживленно переговариваться с другими бабами, занимавшимися тем же, много березовых веников нужно было заготовить на зиму, любили вырубковские мужики париться крепко, подолгу, потом, распаренные, красные, как вареные раки, выскакивали в клубах пара наружу, с лешачьим уханьем и гоготом валились в снег и вновь торопливо ныряли в жаркое чрево бани. А майская зелень самая полезная, листва на ветках держится намертво, не скоро ее отхлестаешь, вот и торопятся бабы наготовить веников именно в мае, выберут момент, соберутся по трое, по четверо-и в березовый лес, на опушку, туда, где густыми гривами поднимается подрост, а назад возвращаются с тяжелыми вязанками готовых веников, развешивают их для просушки на шестах, укрытых и от дождя и от солнца, на легком сквознячке, и веник сушится постепенно, исподволь, сохраняя в листьях и в коре всю свою целебную силу и всю крепость весенней земли и жаркого солнца.