Александр Блок - Том 8. Письма 1898-1921
Посылаю Вам два, по возможности мистических, стихотворения.
Преданный Вам.
19. А. В. Гиппиусу. 23 июля 1902. Шахматово
Милый Александр Васильевич!
Я Вам не верю. Все, что вы мне пишете (даже о всеобщем упадке), кажется мне имеющим raison d'Etre.[8] Дело в том, что за все то, что Вы пишете, только, конечно, под другими, свойственными каждому, формами, ухватился бы даже Мережковский; но уже поздно. Я, со своей стороны, далеко не уверен еще, что сами Вы «чувствуете» (а не только понимаете) свою формулу. Я же ее не «чувствую», именно потому она не входит в мое «мирочувствование»; Вы, до некоторой степени, невольно и себе же наперекор отказали мне в «созерцании» мира. Это именно так, ибо я ощущаю скорее нужду «ощутить» «три жизни» («Подросток»), чем провести одну в сплошном «созерцании». От созерцаний душно. Ни одного «чувствования» я не отдам за тьму «созерцаний». Скажу Вам, что про наш-то век можно сказать, что он
Свободой грезил золотоюИ небом Греции своей.
Что другое, а это так. Все «отсозерцались». Мережковский говорит: «будем делать». Брюсов жалуется, что он не Скиф (!). Это смешно, но бог знает, как правильно. Раскольников ведь из нашей «эры». Убить старуху — больше, чем написать статью о том, как хорошо бы ее убить, но без статьи-то нынче не убивают. Статья — дань веку. Она только предрасполагает и обостряет, а не тупит волю. Что касается людей «воли» как таковой, то есть и они — и в нашем веке и на наших глазах. Погрязшие в сплошной и беспросветной мистике, конечно, не помнят о Менделееве (и tutti quanti,[9] как сказал блаженной памяти Фед. Мих. Достоевский). Однако Менделеев, не нуждаясь в мистических санкциях (я не бранюсь, а только отдаю должное), — человек «творчества» как такового. И Ваша «сила творящая» находит в нем своего «делателя». Разве Вы не видите, что все порываются делать, может быть лишь некоторые стараются еще оградить себя «забором мечтаний». «Мистическое созерцание» отходит. «Мистическая воля» — дело другое. В воздухе-то дрожат какие-то не мертвые «трели». Вселенский голос плачет о прошлом покое и о грядущем перевороте. В нем и сожаление и желание. Неужели плеяда гибнущих застрельщиков (Антоний, Добролюбов, Ореус, Эрлих!) не говорит о границе, до которой мы дошли. Если да, то что же остается, как не броситься в этот «черный день» «со скал» — в дело (в битву, на «брань народов»). Или, в противном случае (а то и просто «отойдя в сторону», как Мамай с Куликовского поля), «станем добре, станем со страхом» и «всякое ныне житейское отложим попечение», т. е.: первое и главное — бросим все наши «жизненные драмы» (соловьевский термин, как Вы хорошо знаете!), иначе говоря: на осколках «земной» любви воздвигнем небесную (sic! Так уж просто и без малейшего перехода отречемся от «родных и знакомых», которым в этом случае, очевидно, уже действительно ничего не останется, кроме «глубокого прискорбия»). Разве же это возможно? Разве можно миновать «мрак», идя к «свету»? Я лично и «пока» не отдам ни пяди «жизненной драмы» за тончайшее «мистическое созерцание» (мистическое дело — вопрос другой). Из этого отнюдь не следует, что я знаю, что нужно, т. е. что я уверен в необходимости действия. Но, во-первых, я не вполне уверен в границах между действием и состоянием («любить есть действие — не состоянье», сказал Фет); во-вторых, не знаю, прав или не прав ушедший на снежную вершину. Может быть, он когда-нибудь и увидит «Нечто» (хотя бы «Жену, облеченную в солнце»), а может быть, его кобылка так до конца и провертится на брюхе на самой острой горе (см. «Естественно-разговорное представление», где указаны и последствия такого верчения). О менее отвлеченном напишу Вам уж в другой раз, а теперь (прибавив, что очень прошу Вашего ответа на весьма хаотическое письмо — правда, такое же, как само настроение автора вследствие «многих» причин) желаю Вам исполнения желаний (это к тому, что мне недавно пришло в голову, что все, чего человек хочет, непременно сбудется; а если не сбудется, то и желания не было; а если сбудется «не то», то разочарование только кажущееся. Сбылось именно то).
Ваш Ал. Блок.
20. 3. Н. Гиппиус. 2 августа 1902. Шахматово
Многоуважаемая Зинаида Николаевна.
Извините, что отвечаю Вам не сейчас же. Это происходит от того, что у нас посылают на почту только около двух раз в неделю. Ваше письмо и Ваши похвалы моим стихам были для меня неожиданно приятны и важны. Конечно, я с величайший удовольствием и согласием отдаю их в «Новый путь». Ваше письмо еще было мне важно тем, что навело на новые разъяснения. Ведь «широкая белая лестница» (если не ошибаюсь, ее «лирическое истолкование» можно найти в словах:
И вплоть до зари, пробуждения вестницы,Я в мире свершений. Я радостно сплю.Вот узкие окна… И белые лестницы…),
«рассекающая» сферу «здешнего» по пути к «небу верхнему» — нездешнему — есть, следовательно, подъем. Чем выше, тем «слитнее» видно все; значит, видно и то, как сходятся внизу пропасти и как нет причины миновать одну для другой. Обо всем ведь надо помнить. И вот на вершинах лестницы вспоминаем мы, может быть, то, что помнили только детьми (об этом есть у Дмитрия Сергеевича), вспоминаем «странность существования», открываем удивленные глаза. И вот тут, по слову Аристотеля «Философия началась с удивления»), закипает на последней ступени лестницы истинный разум и присоединяется к «чуянью» второй ступени и к «примитивной грубости» и «чувственности» (однако, может быть, не лишенной «жизненной», живой, необработанной правды) первой ступени. Приблизительно такова «Ваша» лестница к синтезу; она таким образом, сама будучи мистической, избавляет от «крайностей» мистицизма, от его «декадентства». Ибо, еще не поднявшись на высшую ступень, мы увидим только одну пропасть, отразим в себе только её правду, затоскуем, «размечтаемся» под ветхозаветным «кедром ливанским», забыв прекрасное древо «Нового завета». И вот в этом пункте Ваши слова нашли мои мысли этих дней, ибо именно тут (перед получением Вашего письма) захотелось мне сойти с чисто мистической дорожки и спокойно взглянуть на нее сверху. И пришло Ваше письмо о третьей «разумной» ступени, о «требованьи понятности во имя Непонятного», о том «мире свершений», где сон — радостен, удивление разумно и видно далеко и «слитно», как весело странствуют «притихшие дети», бесстрашно ищут, высматривают «зарю, вестницу пробуждения». Ваша картина, поистине «эллински» гармоническая, однако открывает мне другие страны «уныния», «забвения». Здесь возникает мне параллельный, «схожий» образ других лестниц, переходов, «лесов»:
Мы бродим в неконченном здании,По шатким, дрожащим лесам,В каком-то тупом ожиданииНе веря вечерним часам.
(Вал. Брюсов. Tertio Vigilia)Об этом иногда страшно думать, потому что и это «действительно», хоть и «до времени». Это — опрокинутый бог, человек, забывший свое «подобие божие». Вот сейчас провалятся леса, город тихонько вздрогнет и поднимется, испарится, прилетит большая птица Человеческой Надежды, совьет, разовьет крылья и исчезнет. А куда — неизвестно. Вот оно — неверие, «декадентство», [ «реализм действительной жизни-с»]. Ваши слова о двух синтезах примирительны; но я не всегда могу принять их. Иногда из-за логической гармонии смотрит мне в лицо безмирное отрицание. И я все еще не могу решить, что это: только ли «страх со змеиною колючею ласкою», или «страх божий», боязнь испытывать. В последнем случае может быть еще сильны романтические когти.
Еще раз благодарю Вас, Зинаида Николаевна, за письмо, также за приглашение приехать к Вам. Но не знаю в точности, до каких пор буду в деревне. Здесь также не было лета, а только осень, теперь уж скоро настоящая, желтая, красная.
Преданный Вам Ал. Блок.
21. Отцу. 5 августа 1902. Шахматово
Милый папа.
Извините, что больше месяца не отвечал Вам на Ваше письмо. Это лето проходит для меня в тихой и довольно медлительной отвлеченности (с внутренней стороны), чего я даже сам не совсем ожидал. Сквозь известную так называемую «разочарованность» (выразившуюся, между прочим, и для моего возраста в желании «объективничать», покидая чрезмерную сказочность моего недавнего мистицизма) — все еще мне мечтается о крутом (не внезапном ли?) дорожном повороте, долженствующем вывести из «потемок» (хотя бы и «вселенских») на «свет божий». Однако этот свет, на иной взгляд, может оказаться еще метафизичнее, еще «страннее» потемок. Но ведь и здравый Кант для иных мечтателен не в меру. Вообще-то можно сказать, что мой реализм граничит, да и будет, по-видимому, граничить с фантастическим («Подросток» Достоевского). «Такова уж черта моя». И ее очень трудно бывает примирить, например, с прекрасной и высокоталантливой доктриной Ал. Ив. Введенского, от которой только благодаря таланту и такту не разит каким-то особого рода шестидесятничаньем. По крайней мере иногда впечатление таково. В этом случае, обжигаясь на философии, я устремляюсь в классическую филологию, которая пострастнее и попросторнее. Иногда можно даже «обдумывать тайные стихи», не ссорясь с ней. Полного же мира достигнуть нельзя, иначе непременно попадешь в компромисс: уподобишься «александрийскому» декаденту, играющему в тонкости науки, убивающему двух зайцев, эклектику, «дилетанту». С этой точки зрения волей-неволей иногда кажется, что наука — «суета», которой «служенье муз не терпит». Иначе я бы и не мог думать по «беззаконности» моей природы, потому, что «испытывать» для меня всегда труднее, тяжелее, томительнее, «соннее» (эта новая сравнительная степень появилась от избытка филологичности), чем «созерцать» (все это, разумеется, не в первобытно-романтическом, а скорее — в «реально-Достоевском» стиле, в котором созерцание углубленно, а не порхает). Внешнее мое прикосновение к мирам «иным» и литературным заключается теперь в переписке с Зин. Гиппиус (женой Мережковского), которая уже взяла два моих стихотворения в новый журнал «Новый путь», который скоро начнет выходить (изд. П. П. Перцов). Переписка очень интересна, вполне мистична, так что почти не выходит из круга умозрения (опять-таки — современного, в духе Дм. С. Мережковского). Еще мне удастся, может быть, осенью посмотреть московские святыни. Пока я очень много (сравнительно с прежним) читаю; чтение — умудряющее и отрезвляющее; однако этот процесс, как всегда, «безвольный» — и угнетает иногда и оставляет желать большего в жизненном смысле. — Очень благодарю Вас за письма Спекторского, очень характерные для Западной Европы и интересные для меня как «апокалиптика», иногда «чающего воскресения мертвых и жизни будущего века». Теперь уже скоро (вероятно, в начале сентября) я буду в Петербурге. На Подсолнечной принимаются только денежные посылки, но не переводы.