Юрий Нагибин - Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын)
А черт с ними, какое ему дело до Волконских и Апраксиных? Он - Голицын. И благородно ли попрекать через век носителя славного имени жертвой монаршего гнусного произвола? Неужели позор жалких несчастий одного не покрыли деяния других Голицыных? Наверное, можно было пристыдить графа К-ва, не обделенного при всей своей задиристости и самолюбии выскочки ни умом, ни благородством, но в душе Юрки уже звучала музыка - грозная, пьянящая, насылающая красный туман в глаза, заставляющая сердце биться так сильно, что трепыхалась рубашка на исколотой груди, и так громко, что больно давило изнутри на ушные перепонки, - музыка войны и победы. Сейчас бы кинуться в бой на вражеский редут с обнаженной саблей в руке, с громким кличем, чувствуя на затылке горячее дыхание солдат, и чтоб гремели выстрелы, свистели пули и смерть витала рядом, и на гребне этой музыки добраться до сердца врага. Но не было ни редута, ни засевших за ним неприятелей, а ярость нуждалась в раскрепощении, и перед ним зыбилось, то расплываясь, то четко собираясь нацельно, узкое юношеское лицо, бледное от злобного торжества, непреклонное лицо человека, стремящегося всегда поставить себя выше других. "Но разве я мешал ему в этом? - скользнула мысль, и чуть слышно прозвучал ответ: - мешал... мешал просто тем, что я есть..." Музыка нахлынула, как волна буревого моря, захлестнула, потрясла, почти выбила из сознания, князь поднял руку молотобойца и совсем не по-княжески, а в духе озорника Буслаева, залепил своему обидчику оглушительную оплеуху.
Светский кодекс рассматривает пощечину как символический жест презрения, достаточно коснуться кончиками пальцев щеки оскорбителя, и следует вызов, присылка секундантов, короткое обсуждение условий дуэли, барьер, выстрелы, - обычно мимо, - затем хлопают пробки клико - дворянский кодекс соблюден.
Но затрещина, от которой противник летит на пол, - такого не бывало среди благонравных людей. Юрка и сам это понимал, но не мог ничего поделать с собой, иначе его задушила бы страшная музыка гнева и мести.
К-в поднялся весь дрожа, с перекошенным белым лицом и трясущейся челюстью.
- Драться будем на саблях. Пока один не падет.
Голицын отчетливо слышал каждое его слово, музыка ярости замолкла в нем при звуке пощечины. И все происшедшее разом исчерпалось: и существо спора, и обида за свой род, и едкая память о Кваснике, и ярость против мальчишки, старавшегося ужалить побольнее, и страсть к бою и победе. Он уже не был воином, рвущимся сквозь пули на врага, он стал обычным добродушным, незлобивым, хотя и легко вспыхивающим Юркой, славным парнем, хорошим товарищем, ветрогоном и шалопаем. И как-то понуро он предложил своему противнику:
- Слушай... может, лучше - до первой крови?..
- Я, кажется, ясно сказал, - прозвучал ледяной ответ.
Юрка пожал плечами. В нем начинала звучать другая музыка - нежная, добрая и печальная. Она уже ждала его в высоком, просторном помещении, где находились лишь рояль и два стула, остальное пространство заполнялось звуками. Он брал частные уроки пения у знаменитого капельмейстера и композитора Гавриила Якимовича Ломакина, с которым связан наивысший расцвет шереметевского крепостного хора.
Едва выйдя из пропахшего потом фехтовального зала, Юрка начисто забыл о ссоре, о дуэли, которая будет нешуточной: его соперник считался лучшим фехтовальщиком корпуса, а условия он поставил самые жестокие. По-медвежьи сильный князь Юрка никогда не стремился к совершенству ни в одном роде физических упражнений. Он хорошо фехтовал, но лишь за счет безудержной отваги, умел крепко держаться в седле, стальные мускулы и врожденная какая-то звериная грация позволяли ему не ронять себя ни на плацу, ни в танцевальном зале, но любил он по-настоящему только музыкальный класс. А еще он любил жизнь: с пуншевой чашей, с жаркими, но не обидными спорами, с познанной уже в отрочестве женской лаской. Любовь требовала немало ухищрений и риска. Живя на хлебах у офицеров, он пользовался куда большей свободой, чем действительные кадеты, но никаких нравственных послаблений ему не полагалось. И попадись он на служении Эросу, его карьера была бы погублена.
Но Юрка об этом не думал. Он вообще редко думал, не хватало времени. Ведь надо было жить, бедокурить, иначе он - потерял бы всякое обаяние в глазах товарищей, да и в своих собственных, и надо было руководить пажеским церковным хором, брать уроки музыки, самому сочинять да еще предаваться бесу рифмоплетства. Где уж тут рассчитывать свои поступки!..
Людям малопроницательным Гавриил Якимович Ломакин казался педантом и сухарем. Он был вечно занят и озабочен до мрачности. Всегда куда-то спешил и едва замечал окружающих. Он избегал всяких излияний, дружеских перемываний косточек ближним, не говоря уже об иных, дорогих русскому сердцу способах отдохновения от трудов, обид и забот. Отчужденность Ломакина объяснялась не только его жесткодисциплинированным характером, не разменивающимся на житейщину, но и служебной замороченностью. Великий князь Михаил, очарованный "методой Ломакина", пригласил его в Павловский кадетский корпус, а затем пожелал, чтобы он преподавал во всех важнейших военных учебных заведениях, и в первую очередь - в Пажеском корпусе. Вокал почему-то считался неотделимым от ратной службы. Быть может, потому в русском офицерстве было столько умельцев петь под гитару. На плечи Ломакина легла неимоверная обуза. Но мало того: чтобы не отставать от великого князя, августейшая покровительница пяти институтов благородных девиц поручила заботам Ломакина голосовые связки воспитанниц. Ко всему еще у него не хватило духа оставить своих старых учеников: лицеистов и студентов правоведения.
День Ломакина был расписан не по часам, а по минутам. Крестьянский сын, не жалуясь, тянул непомерный воз, но он был хоровым капельмейстером милостью божьей, без этого жизнь утрачивала всякую радость. И поугрюмел приветливый, открытый человек.
Свои первые шаги в музыке Юрка Голицын сделал под рукой этого редкостно одаренного самородка. В корпусе среди младших воспитанников попадались неплохие голоса, и Юрка собрал хор, с которым вскоре стал петь на клиросе в корпусной церкви. Не довольствуясь этим, он обратился к сочинениям Бортнянского, самого Ломакина и Дегтярева. Заглянув однажды в "репетиционную", Ломакин задержался там, хотя, по обыкновению, куда-то спешил, а после сказал Юрке: "Вы - князь по званию, дирижер - по призванию". То был самый счастливый миг в сумасбродной юности Юрки. Ломакина удивило, что музыкальный юноша знаком с сочинениями Степана Алексеевича Дегтярева, погубленного "талантом и рабством". Семилетним мальчиком был взят Дегтярев в крепостной хор графа Шереметева за дивный дискант, а по прошествии лет стал регентом, а там и капельмейстером. Он сочинял прекрасную музыку, дирижировал огромным хором и оркестром, покоряя слушателей и теша родовое тщеславие Шереметевых, а сам оставался рабом. Скрипичного мастера Батова, русского Страдивариуса, хоть на старости лет отпустили на волю стараниями заезжей знаменитости, а Дегтярев так и не дождался свободы. Не дожив до пятидесяти, он спился с круга и умер. Свободному духу не ужиться в рабьей оболочке.
Поверив в талант Юрки Голицына, Ломакин, сам бывший крепостной, сдержанно рассказал ему о горестной судьбе своего предшественника по шереметевскому хору. Владелец полутора тысяч душ, Голицын не понял, какого рожна не хватало Дегтяреву при таких богатых, знатных и любящих искусство господах.
К нему самому не раз являлись ходоки из Салтыков и с воплями: "Ты наш отеч, мы твои дети!" - валились на колени, целовали ему руку и плакались о каких-то притеснениях и неправдах, над ними учиняемых. Бурмистры, старосты, приказчики и прочие утеснители салтыковских мужиков путались в голове князя, он не понимал сбивчивой крестьянской речи чуждой его офранцуженному слуху, но, рисуясь перед товарищами (сцены эти разыгрывались в вестибюле корпуса), говорил со снисходительным и вполне "отеческим" видом: "Ладно, ладно, разберемся. Ужо я приеду и наведу порядок". - "Отеч родимый, не забудь детей своих!" - взывали мужики, а старик швейцар с медалью за альпийский поход Суворова, смахивая слезу, говорил: "Добрый, до чего ж добрый барин, как мужика чувствует! Хорошо за таким барином жить", - за что тут же получал на шкалик и деловито гнал обнадеженных мужиков вон.
"А так ли уж хорош был ваш Дегтярев?" - важно спросил Юрка, исполнившийся сословной солидарности. Небольшой, коренастый, с начинающей лысеть ото лба к темени головой и твердыми грустными глазами, Ломакин тихо спросил: "А я вам хорош?" Юрка густо покраснел. Он преклонялся перед Ломакиным, смотрел на него "с колен". Да ведь не признаешься в таком, и он неловко пробормотал: "Хорош, конечно". - "А Дегтярев был на десять голов выше". - "Уж вы скажете!.. Почему же Шереметевы не дали ему вольную? Ведь отпускали других. Меценаты, сколько народных талантов открыли. У них лучший хор, театр!.." - "А известно ли вашему сиятельству, что ни один крепостной не пошел добровольно в их капеллу, предпочитая долю землепашца? Старый граф объявил в Борисовке, откуда и мы с Дегтяревым родом, что положит басам и тенорам по пятидесяти рублей в год жалованья, довольствие продуктами и платьем, а семьям даст облегчение от налогов". - "Это благородно!" вскричал Юрка. "Очень. Только все равно никто не польстился, и тогда в хор стали брать силком. Иные голосистые мужики и бабы нарочно хрипоту и сипоту на себя наводили, чтобы только в хор не идти". - "Какой дикий народ!" неискренне возмутился Голицын. Как ни далек он был от деревенской жизни, а все же понял: нужны веские причины, чтобы предпочесть капелле полевые работы и барщину. Видать, крепко спрашивали с певучих мужиков и баб в шереметевском хоре! И, словно подтверждая его мысли, Ломакин произнес почти шепотом: "Дальше от барина, дальше от смерти".