Как было — не будет - Римма Михайловна Коваленко
— Не в сыне дело, — откликнулась Аська. — Олега пристроим. Надька, ты хоть соображаешь, на какую самостоятельность вырываешься? Новое в архитектуре — музей и современность, баня по-черному и стеклянный баллончик парикмахерской. Везет людям.
Они все были в курсе ее горестей: как она месяц билась над тем, чтобы вписать, привязать к местности типовой проект, не вылезая из сметы.
В двенадцать дня позвонил Раскосов:
— Надя, у меня предчувствие: сегодня умру.
Все в отделе стихли, слушают, что она будет говорить.
Раскосов всегда звонит ровно в двенадцать, такая у него игра — звонить ровно в двенадцать.
— Не умрете, — она говорит тихо, делая вид, что не замечает, как все прислушиваются, — у вас здоровый организм. Вы будете жить сто лет.
— Спасибо. Сто лет — это неплохо. А почему тогда предчувствие?
— Потому что все хорошо у вас, так хорошо, что даже страшно.
— Понятно, — говорит Раскосов, — объяснили, и все стало понятно.
Каждый день он морочит ей голову своими разговорчиками, а она дурачит весь отдел. Никто не знает, кто это ей звонит. Ася Стукалина обижается: «Змея ты, Надька. Напускаешь таинственность, как будто кому-нибудь интересно». А самой интересно. Да и остальным тоже. И Наде интересно: смешной этот Раскосов, звонит зачем-то каждый день.
Иногда после работы она встречает его в институтском дворе и спрашивает мимоходом:
— Еще не надоело?
— Нет. А вам?
— Не знаю. Глупо, по-моему.
Раскосов останавливается и говорит ей в спину:
— Подумаешь, умная.
Надя улыбается, но Раскосов этого не видит. Он остается во дворе, ждет, когда там появится жена. Они вместе пойдут в детский сад за сыном, которого, как и отца, зовут Сашей.
А Надин сын, красивый большеголовый мальчик, ждет ее после работы дома. Домашние уроки по арифметике он выполняет сначала на черновиках, поэтому колонки цифр в тетрадке сияют красотой. Он тащит Надю с порога к столу, сует ей дневник и тетрадки и нетерпеливо постукивает каблуком, торопя ее.
— Не бей хвостом, — говорит Надя. Это их семейное выражение. Когда-то ей так говорила мать.
Сын пыхтит, прижимает подбородок к груди и нацеливается на нее, как бычок, выпуклым, с кудрявой челкой лбом. Наде хочется притянуть его к себе, поцеловать в круглую пушистую макушку, но он отчужденно пыхтит и ждет той секунды, когда она скажет: «Ладно, не нудись, иди».
Он не идет — летит. С места в карьер. У Нади перехватывает в груди: ей кажется, что он врежется в косяк двери или в стену. Дверь в коридоре провожает его орудийным залпом.
Вырвался.
Надя складывает тетрадки в портфель, рассматривает самолеты, которыми разрисованы обертки учебников, и думает: «Есть разные дети. Есть дети, у которых с малых лет живут в душе внимательность и жалость. А у Олега душа как мяч, и сам он как мяч».
Она бросает в ванну чулки и трусы сына, открывает краны. Снует из ванной в кухню: стирает и готовит ужин. Каждый вечер одно и то же: стирка, ужин, обед назавтра. Иногда она вспоминает что-нибудь и останавливается между кухней и ванной. Стоит застывшая, как в детской игре «замри», и лицо у нее в такую минуту потерянное и обиженное.
— Олег! — кричит она в форточку. — Домой!
Он послушно, с первого ее зова, покидает двор. Как маленький солдат, возникает перед ней на кухне, готовый выполнить любой приказ.
У них прочный договор: Олег после школы разогревает себе обед, ест, потом делает уроки, устные — вслух, письменные — с черновиками. Это дает ему право не ходить в группу продленного дня. «Редкий мальчик», — говорит о нем соседка Мария Ивановна из квартиры напротив. Она учительница-пенсионерка и навидалась на своем веку всяких мальчиков. Встретив Надю на лестнице, она каждый раз заявляет ей: «Редкий мальчик, вы уж мне поверьте». Надя слушает и краснеет, со школьных лет она теряется и краснеет перед учителями. И сейчас, в тридцать, ей кажется, что любой учитель может ее спросить о чем угодно, такое у него право, и она обязана обстоятельно, полным предложением ответить. Встречи с Марьей Ивановной на лестнице и с молоденькой учительницей Олега на родительских собраниях — самые трудные минуты в ее жизни.
Но сегодня она рада встрече с соседкой.
— С работы? — спрашивает та.
— С работы. Сейчас освобожу своего узника.
Марья Ивановна улыбается ей.
— Я иногда смотрю, как он бегает во дворе. Крепкий, здоровый мальчик.
— И учится хорошо, Марья Ивановна, отличник.
— В здоровом теле — здоровый дух.
Вот так бы всегда: не смущаться, не столбенеть, а на равных. Скучная эта Марья Ивановна, всю жизнь учила людей, а сама не научилась мало-мальски интересно разговаривать.
Дома она говорит сыну:
— Целый день тебя не вижу. А приду — ты сразу убегаешь.
Олег стоит к ней спиной, поворачивает голову и из-за плеча смотрит на нее подозрительно.
В ярко-синих глазах загорается протест: глаза удивительные, она слышит их: «Ты что? У нас же уговор». Щеки, нос, кудри на лбу по-детски безмятежны, а глаза все время в работе: что-то решают, вспоминают, высчитывают.
— Пойдешь, пойдешь, — успокаивает она его, — но хоть немножко поговори со мной. Что у тебя сегодня было?
Сын поворачивается к ней, глаза гаснут. Надя видит, что он не понимает, о чем она спрашивает. Не понимает и не хочет понимать.
— Ничего не было.
— Ничего не бывает только у тех, кто еще не родился, — говорит она. Сначала хотела сказать «у покойников», но передумала. — Был в школе, что-то все-таки происходило?
Мальчик морщит лоб, морщинки тоненькие, и от этого их много.
— Симке «спидолу» купят. А у Суздальцева брат в больнице. Суздальцев говорит, что у него чума.
— Болван твой Суздальцев! — Надя возмущена; ей хотелось поговорить с сыном как с человеком, о чем-нибудь значительном, а приходится опровергать Суздальцева. — Неужели ты не соображаешь, что он врет? Ты не имеешь представления, что такое чума, и брякаешь такую дичь. В десять лет уже можно иметь собственную голову на плечах.
Олег водит шеей, проверяет голову, она это видят и говорит отчужденно:
— Ладно, иди гуляй.
Он убегает. Через час она кричит ему в форточку: «Олег, домой!» Он возвращается, ест, не глядя на нее. Идет в ванную мыться, закрывается на крючок.
Надя подходит к двери, слышит, как шумит струя воды, и думает о том, что он там сидит на табуретке и не моется, а днем, наверное, выливает суп в унитаз, а во дворе мальчишки набивают ему голову глупостями почище чем чума.
— Я аннулирую этот крючок, — кричит она за дверью, — я знаю, что ты