Надежда Тэффи - Том 3. Все о любви. Городок. Рысь
Вспоминаем
Горевали мы в Совдепии:
— Умер быт — плоть нашей жизни. Остался один хаос, и дух наш витает над бездною.
Как жить так — над бездною, — совершенно ведь невозможно.
Не сорвёшься сегодня — сорвёшься завтра. Ничего не разберёшь в хаосе, не наладишься, не устроишься. Небо не отделено от земли, земля не отделена от воды — ерунда, бестолочь и чёрная смерть.
А теперь собираемся и вспоминаем:
— А помните, как мы жили-были в Совдепии?
«Жили-были» — значит, была жизнь и был быт. Корявый, уродливый, «смертный» быт — а всё-таки был. Была физиономия жизни.
Так про человека, который плохо выглядит, говорят:
— Лица на нём нет.
Лицо-то есть, да только такое скверное, что и признать его за таковое не хочется.
Так и быт совдеповский был.
Теперь собираемся и вспоминаем:
— Какая была жизнь удивительная!
И народ кругом был удивительный.
Особенно хороши были бабы.
Мужчины, угрюмые, нелюдимые, осторожные, были и незанятны, и опасны. Каждому хотелось перед начальством выслужиться, открыть гидру реакции и донести за добавочный паёк. Бабы реальной политикой не занимались, а больше мелкой торговлишкой и политической сплетней с мистическим налётом.
Мужчина если приносил какую-нибудь спекулятивную муку, так и сам не тешился, и других не радовал.
Сидит мрачный, вздыхает, в глаза не смотрит.
— Вы чего же, товарищ, так дорого лупите-то? Вдвое против последнего.
— Расстреляли многих за спекуляцию, — гудит товарищ, — вот мы и надбавляем, потому — риск большой. Поймают, расстреляют обоих — и тебя, и меня. Меня — зачем продаю, тебя — зачем покупаешь.
— Так это, выходит, что ты за мою же погибель с меня же дерёшь?
Товарищ вздыхает и молчит.
Баба — не то. Баба придёт, оглянется и затрещит, зазвенит, словно кто на швейной машинке шьёт:
— И-и, милая, теперь не то что говорить, думать боишься. Вот везу тебе энту крадену картошку, а сама всё про себя повторяю: не крадена, не крадена! — мыслей боюсь.
— У кого же ты картошку-то крадёшь?
— У себя, милая, у себя. На собственном огороде. Ленин-то с пулемётами сторожит — не позволяет. Ну а мы наловчаемся — ночью накопаем и до свету в город бежим. Очень страшно. Ну а Ленин тоже, сама понимаешь, от слова не отступится, ему это надо.
— Что — надо?
Баба оглядывается и начинает шептать, втягивая в себя воздух со свистом и всхлипом:
— Милая! Ему немецкий царь обещал. Изведи ты мне, говорит, весь православный народ, а я тебя за это в золотом гробу похороню. Подумай только — в золотом гробу! Вот он и старается. Всякому лестно. Доведись хушь нам с тобой — разве отказались бы?
— Ну, ещё бы! Только давай.
Привозила баба и баранину. Откуда-то издалека. Сначала всё вести подавала — скоро будет. Девчонка прибегала, глазами крутила, шептала со свистом и с ужасом непередаваемым:
— Тётенька Лукерья поехамши. Наказали ждать.
Потом прибегала:
— Тётенька Лукерья приехамши. Наказали сказать: что мол, сказано, то сделано.
Потом являлась сама баба. Лицо обветренное и бюст неестественный: под кофтой, у самой подложечки, — подвязан тряпицей вялый сизый лоскут баранины.
— Вот, милая, — торжествует баба. — Получай. Твоё.
Бабу разматывают, усаживают.
Баба величается и рассказывает:
— Еду я, кругом ужасти.
Словом, всё как следует.
— И вот баранину я тебе предоставила. А кроме меня, никто не может. А почему? А потому, что я с понятием. Я твою баранину под собой привезла. Я как села на неё, так шесть часов на ней и проехала. Ни на минуточку не слезла, не сворохнулась. Уж потерплю, думаю, зато моя барыня вкусно поест. Кругом солдаты обшаривают, чуть что — живо нанюхают и отберут.
Мы бабе льстили, хвалили её и называли её Ангел-баба.
Поили бабу чаем — впрочем, без чая и без сахара. Просто какой-то морковкой, травой — словом, что сами пили, тем и потчевали.
Баба пила, дула на блюдечко, нос распаривала — издали смотреть, так совсем будто чай пьёт.
Рассказывала впечатления.
— А в деревне в этой слепая есть. Такая это удивительная слепая, что всё она тебе видит, не хуже зрячего. Такая ей, значит, сила дадена. Старуха уже. У дочки на покое живёт. Так эта слепая всю судьбу нашу наперёд знает, такая ей сила дадена. Так прямо народ удивляется.
— Ну и что же она предсказала?
— Ничего. Ничего, милая ты моя, не предсказала, потому, говорит, ей хоша всё показано, но объявлять запрещено. Вот какие чудеса на свете бывают. А мы живём во грехах и ни о чём не подумаем.
— Так ничего ни разу и не предсказала?
— Одному мужику предсказала. Через месяц, сказала, беспременно помрёт. Болен был мужик-то.
— Ну и что же — умер?
— Нет, милая ты моя. Не умер. Так прямо народ даже удивляется.
Впоследствии баба сделала блестящую карьеру. Воруя собственную картошку и торгуя бараниной «из-под себя», баба так округлила свой капитал, что у одного богатого инженера, собиравшегося удрать за границу, купила на сто тысяч ковров.
— Из щелей дует, избу топить нечем — горе мыкаем, — скромно объясняла она.
Вот соберёмся, вспоминаем былое житьё-бытьё. Ангела-бабу. Едим в ресторанах всякие эскалопы и мутон-шопы[49].
— А ведь нигде такой баранины нет, как, помните, баба привозила?
— И не достать нигде, и приготовить нельзя, потому что шесть часов на ней сидеть надо, — кто же при здешнем бешенном жизненом темпе согласится…
— А что-то та, слепая, что не хуже зрячего? О чём она теперь помалкивает? И что-то ей теперь дадено?
Дачный сезон
В Париже наблюдается удивительное для нас, иностранцев, явление — в Париже нет природных сезонов.
В России, как известно каждому, существует четыре времени года, или сезона: весна, лето, осень и зима.
Весной носят калоши, драповое пальто, держат экзамены и ищут дачу.
Летом живут на даче, носят соломенные шляпы и батистовые платья, давят мух и купаются.
Осенью носят калоши и драповое пальто, держат переэкзаменовки, ищут квартиры и шьют новые платья.
Зимой носят новые платья, меховые шубы, топят печи, отмораживают носы, катаются на коньках и простуживаются.
В Париже все навыворот.
В феврале носят соломенные шляпы, в июле — бархатные.
В январе — легкие манто, в июне — мех.
В июле дачу ищут и экзамены держат. В декабре ходят голые.
Ничего не разберешь!
Сезонов природных нет.
Есть какие-то странные: сезон тафты, сезон тюля, сезон бархата, сезон тальеров, сезон вышивки, сезон крепа, сезон скачек. Выдумывают эти сезоны портнихи, и длятся они неравно. Иной два месяца, иной три недели — никак его не ухватишь и не подладишься.
По погоде тоже ничего заметить нельзя. В феврале бывают такие дни, которые июньским не уступят.
И приходится жить не своим разумом, а смотреть, что люди делают.
Вот теперь, видим, отправляются люди на дачу. Ну и мы всколыхнулись. Значит, у них весна считается, пора и нам об отдыхе подумать.
Только французы как-то беспечно к этому делу относятся. Просто надумают какое-нибудь место — в горах или у моря, — пошлют открытку в намеченную гостиницу, получат ответ, набьют чемоданы и марш.
Очень уж это все на русский обычай легкомысленно. У нас не так.
У нас начинали искать дачу в марте, когда еще снег лежал и ничего видно не было.
— Здесь у нас чудесный цветник, — поет дачевладелица, указывая на снежную полянку.
— Тут вам все беседки и фонтаны. Сейчас, конечно, ничего не видно — все под снегом, но летом — благодать.
Приезжаете летом с детьми и возами — ни цветника, ни беседки. Один частокол и палка из-под розы. А вместо фонтана собачья будка. И сама хозяйка удивляется:
— С чего вы взяли? Цветы? Ничего подобного. Цветы вы должны сами садить. От хозяйки вам полагается только пространство. А фонтан — так это не дай Бог! Сами знаете.
— А что?
— А то, что если кто из вас, не дай Бог, напьется, да, не дай Бог, ночью домой вернется, да, не дай Бог, упадет, да, не дай Бог, головой в фонтан попадет, так тут с полицией хлопот не оберешься.
Искали дачу с любовью. Ездили во все стороны.
Бывали интересные казусы.
Один отец семейства поехал нанимать дачу по Николаевской дороге, а нанял в Павловске. Три дня пропадал и ничего жене объяснить не мог. Повторял только, что очень трудно было, и двое суток проспал.
А другой отец семейства поехал в Парголово, пропадал две недели, вернулся какой-то весь распаренный и сказал, что из сил выбился — никак не мог подходящей дачи найти. А из кармана у него зубочистка вывалилась, с надписью: «Бристоль. Варшава». И как она к нему попала, так до сих пор — вот уже восемь лет — никто додуматься не может. А в то лето так и на дачу не поехали. Некогда было — все про зубочистку разбирали, и он, и жена.