Евгений Замятин - Том 1. Уездное
– …Да, брат Костюня, Глафирочке твоей нынче аминь! – подзуживал Иван Павлыч, подталдыкивал Костю. – Нынче в четыре часа пополудни – решительное свидание… Чуда-ак, да ведь князь мне записку показывал, как же не знать-то? У алатырь-камня свидание, и оттуда – ау: самокруткой, да к князю на почту, так-то-с вот.
Костя покорно плелся к алатырю-камню. В синих сумерках бродил Костя час и другой. Тихо сыпался снег. Тихо точила тоска. Рассевшийся наполы темный алатырь – вещал беду. Навалился алатырь – сонный медведь – под себя подмял: продыхнуть невозможно.
Никакого свидания, никто не приходил. Поздним вечером Костя, весь замерзший, тащился на почту: там теперь, в боковушке, жил Иван Павлыч.
– Ну что, брат Костюня, никого? Эх ты, Господи, стало быть, ослышался я: это завтра… Эх, я какой!
– Это вы нарочно все, Иван Павлыч.
– Это я-то нарочно? Я ему по дружбе, а он на-ка: нарочно. Эх, Коська, не знаешь ты, какой я есть, Иван Павлыч…
Ставил Иван Павлыч бутылку на стол. Костя пил. Едучим дымом застилался весь свет, и в дыму возникал светлый лик владычицы, сладкой мучительницы, Глафиры.
Посыпая тетрадку слезами, декламировал Костя:
В моей груди – мечта стоит,А милая Глафира – ко мне презрит…
Выпивши, Костя спал, как убитый. Но не было покоя и во сне. Присыпался все один и тот же, несуразный и будто ничего не значащий сон: забыл будто Костя, как его зовут, забыл – и весь сказ, и весь страшный сон тут. Но таким стоном охал Костя во сне, что Потифорна принималась его будить. Оно хоть и жалко – будить, но слушать стон – еще жальче.
8. Святочные происшествияГосподи, да ведь нет ничего проще, как из обыкновенной холстины – приготовить наилучшее непромокаемое сукно. Удивительно даже, как раньше Ивану Макарычу это в голову не пришло: давно бы двести тысяч в банке лежало.
Заперся в кабинет Иван Макарыч и сел записывать, пока не забыл:
«Для сего надо в первую очередь изрубить возможно мелко потребное количество высшего английского сукна. Засим холстину намазать клейким составом, который содержит: во-первых, двенадцать долей именуемого в просторечии сапожного вару…»
Построил Иван Макарыч непромокаемое сукно – и решил показать всенародно свое великое изобретение. На святках, на третий день, поназвал исправник гостей, позажег в кабинете лампы со всего дому. Кошкарев, околоток, в белых перчатках, высоко напоказ – поднял мешок из исправникова сукна, полный водою. До того удивительно: держалась вода, как в хорошем ведре.
…А на пятой, на последней, минуте – сукно-то возьми да и промокни, при всем честном народе. Ах ты, сделай одолжение! Глядит на ручьи исправник – будто ручьев никогда не видал, только ватные брюки свои подтягивает.
Гости смолчали, никто – ни смешинки.
– Вода… неподходящая, должно быть. Разная она бывает – вода-то, – с приятностью сказал Иван Павлыч.
Тут уж протопоп отец Петр – не стерпел, засмеялся. А ему ведь только начать смеяться, а там и не уймешь: смешливый. Трясется стоит – весь обсыпан смехом, как хмелем, мохнатенький, маленький – звонит и звонит.
Исправник – инда пополовел. Дверью хлопнул – только его гости и видели.
Вышло это на третий день, а на четвертый продолжались святочные происшествия. На четвертый день – протопоп кончил ходить по приходу. Изусталый вернулся домой. Пообедал изрядно, баклановки рюмочку выпил, разоблачился – и лег отдохнуть.
И часу этак в шестом – произошло: явился он телешом и был он теперь в женском образе. Вся та поганая баба была, как киноварь, красная и так мерзостно вихлялась, что терпеть было нельзя ни минуты. Отец Петр – подавай Бог ноги: выскочил вон без оглядки, весь в белом, бежал-бежал…
Человека, одетого противозаконно, полицейский поймал возле алатыря-камня. Поймал и тотчас предоставил к начальству.
И как исправник был еще во гневе, то он и потребовал:
– Паспорт имеешь? Ты из каких это будешь вообще?
– Иван Макарыч, Бог с вами, да ведь это же я, это я…
– Я вижу, что я. Якать-то всякий умеет. Ты мне подай вид на жительство!
Кто же с собой вид берет, убегая наваждения дьявольского? Нет уж, видно, придется протопопу ночь ночевать в кутузке.
А в протопоповском доме Варвара накрывала к вечернему чаю. Поставила загнутый на четыре угла пирог с четырьмя разными начинками; поставила баклановку – в глиняной сулее; поставила кусок мороженых сливок – и пошла протопопа будить. А протопопа – и след простыл: брюки тут, подрясник – тут, а самого – поминай как звали. Побежала Варвара гончей по отцовым следам. Ворвалась к исправничихе, всполыхнула ее своей жалобой, исправничиха покатилась и грозно насела на исправника:
– Да ты что же это такое? С последнего спятил? В кутузку – отца своего духовного, а? Сейчас чтобы лошадь велел запречь и домой отца протопопа доставить… а то – знаешь?
В гостиной, в углу, Варвара ждала резолюции. А к Варваре спиной – у окна закаменела Глафира, будто и не видит Варвары. Но вошедшей исправничихе был явственно слышен зловещий гусиный шип.
Распалилась исправничиха – решила уж заодно вычитать все и Варваре.
– Ты что у меня там с князем ворожишь? Какие такие записки?
– Ваша Глафирка пишет – это все говорят, – а я виновата?
– А ну-ка, глянь-ка мне прямо в глаза, ну-ка, ну?
Но глаза показать Варвара не хотела: неведомо как проюркнула мимо слоновых растопыренных рук, вильнула хвостом – и была такова…
Про записки на великом всемирном языке, которые князь от нее получал, в самом деле по городу шел слушок, хотя это дело князь держал в строгом секрете, только одному Ивану Павлычу и доверил. А знали – всё, даже и это, что она назначала свидания князю, а князь не ходил.
Не ходил князь. Жалко было князю рушить взлелеянный нежно обман. И знал, что неловко не ходить, знал, что ждала. Но не мог, не мог князь, жалко было пойти.
Под Крещенье – опять получилась записка. Нарочно, чтоб сладко помучиться, князь не распечатывал записку до вечерней звезды. Распечатал – и…
«Я тебя, проклятого, целый час ждала, – на морозе-то, думаешь, сладко? Тоже, называется – князь! Ну, если завтра не придешь на то же самое место, вот ей-богу, уйду – и больше ни писать, ничего. Наплевать, не больно нужен-то, хоть будь ты раскнязь».
И это было уж не на великом всемирном языке, а на грубом, земном. Это уж – не она, она – умерла. Теперь – все равно. Ну что ж, можно и пойти, все равно.
Назначено было: в девять часов утра, на катке. Не спалось, князь вышел задолго. Солнце горело обманным льдяным огнем. Колокола пели холодными голосами.
Приглядевшись получше, почтмейстер приметил: на снегу – как запах – легчайшая алость, смертный румянец зари. Вздохнулось…
В углу на катке – конурка, вроде собачьей: грелка, а также обитель татарина – держателя катка. На лавке возле конурки – в валяных калошах сидела она. Черно-синие космы волос, собачьи глаза.
– Варвара Петро… – остолбенел князь. «Бежать, бежать…»
Но глаза – такие были глаза у Варвары, так молила: «Ну, хоть ударь, господин мой, хоть ударь…» Не мог князь уйти, разрушенный весь дотла – остался…
В соборе к водосвятию звонили – медленно, мерно. Все готовили – кто кувшинчик, кто чайник – ринуться благочестиво к чану с святой водой. А Костя, бросив свою посуду, во весь дух бежал из собора: только сейчас ему Иван Павлыч сказал всерьез, что на катке – решительное свидание у князя с Глафирой. Не хватало дыханья – хлебал Костя воздух ртом, как рыба. Сейчас – все – конец…
И вдруг вместо смерти – жизнь: на катке – Варвара. Князь и – Варвара. Варвара, вот кто! А Глафира…
– Прости, прости, богочтимая, – с катка мчался Костя к Глафире…
Оголтело влетел в светелку – и бух на колени:
– Прости, прости, богочтимая!
Глафира перед зеркалом выстригала волосы на подбородке: растут и растут, проклятые. Поглядела косо на Костю, на руки, молитвенно сложенные, на слезинки между веснушек, на озябший, жалостный носик.
– Ну, чего разнюнился-то?
– …А на катке-то Варвара с князем, вот кто: Варвара… Прости, богочтимая… – блаженно, с закрытыми глазами, Костя стоял на коленях.
Сверкнуло зеркало вдребезги об пол.
– А-а, на катке-е? Да пусти ты с дороги! Ну? Пусти… – Глафира отпихнула Костю и помчалась туда.
Молния ночью жигнет – и все видно ясно: листок на дороге, седой волос в виске, вихор соломы под застрехой. Так вот и Костя сейчас: все до капли увидел…
Потифорна пришла домой с базару, веселая. Базарным дробным говором застрекотала:
– Костюнька-а, происшествие-то нынче какое слыхал? На катке-то?
Костя лежал на укладке – поднял голову…
– …Поцапались за князя, ну и бесстыжие, а? Клубком завились, по катку покатились, ну, срамота-а! Варька, Собачёя-то, в кровь искусала исправникову. Вот он – князь мира-то сего, дьявол-то!