Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Яков Цигельман
— Щупка исключается! — говорит она. — Можно только после пятой рюмки.
— Что вы говорите! Какой шарм! — восхищается симпатичный, устроенный. — А вы сколько выпили?
— Три! — кокетливо улыбается вдова. — Но для вас я могу выпить еще две подряд.
Физически и умственно здоровый, жизнерадостный пенсионер из Австралии ищет подругу жизни с аналогичными качествами. У него выражение лица женщины, которой в жизни не везло.
Гриша пьет сухой мартини. Цви Макор танцует с Верой. Алик сидит молча.
— Хотите выпить, Алик? — спросил Рагинский. — Алик! — позвал он еще раз, не услышав ответа.
— Не хочу, — сказал Алик.
— Жаль, а я тут нашел «Бурбон». Живут же люди!
— Отвяжитесь! — сказал Алик.
— Глубоко сидите!
— А то вы не знаете! Сами же посадили!
Рагинский поежился, отпил глоток и тихонько спросил:
— Что же мне с вами делать, Алик Гальперин?
— Вычеркните меня вон! Сколько ж можно мучить человека?
— Не могу, миленький! Нельзя! Тогда придется всю повесть выкидывать!
— Подумаешь! Классик, мать вашу! Так не будет у вас такой повести!
— Вы с ума сошли! Редактор же меня убьет! Он повсюду раззвонил про мою повесть! Уж я его просил, просил… молчи, говорю, не трепись! У меня, говорю, не пишется… Нет, отвечает, пиши, пиши. У меня, объясняет, планы вставить твою повесть в четырнадцатый номер!.. Понимаете, дорогой, если я вас вычеркну, а повесть выкину, то переменятся все журнальные планы! Поймите, как это важно! Нет, я не могу вас вычеркнуть! И не просите… Давайте-ка лучше придумаем, как вам жить дальше. Помогите мне! Только вы сможете мне помочь, больше некому.
— Сука вы! — сказал Алик и слабо улыбнулся.
— Я понимаю, вам плохо, вам отвратно, мерзко, жить не хочется…
— Стерва вы, Рагинский! — сказал Алик.
— И все же помогите мне, — сказал Рагинский, протягивая Алику стакан с виски. — Выпейте вот.
— Убирайтесь! — сказал Алик. — Справляйтесь со своей вонючей повестью как хотите, а меня оставьте в покое. И пить с вами я не буду!
— Ладно, не пейте. Поговорим всерьез. Хватит трепаться… Я вам все объясню. Алик Гальперин, я заставляю вас мучиться и мучаюсь сам, потому что вы чем-то похожи на Женю Арьева. А я хочу узнать имя той женщины, от которой Женя получал письма. Я хочу эти письма вернуть и поставить точку. Либо мне придется вскрыть его могилу и положить эти письма в гроб. Они не мои! Они мне мешают!.. Потом я все устрою в вашей жизни. Обещаю… Ну!
— Она была, — говорит Алик, — да, она была… Вы, Рагинский, ее не найдете… Вы ее не можете найти, потому что она превратилась. Кто не превращается — уходит… А женщины умеют превращаться. Может быть, и я превращусь… И вы — тоже. Иначе нельзя, Рагинский… Вам теперь не так уж хочется найти эту женщину, как хотелось прежде, признайтесь. Вы хотите побыстрее дописать повесть — и заняться делами повеселее. Начать все с самого начала… А там бы вы мусолили эту повесть вечно. И от этого было бы вам хорошо. А там больше ничего не нужно. Вот — есть у вас повесть, и вам так хорошо, так хорошо! С вами могли бы вытворять что угодно, но вы всякий раз говорили бы себе: «Ничего. У меня есть повесть». И улыбались бы при этом. И ничего с вами было бы не поделать… Вот в чем дело, Рагинский! И может, закончим на этом, а? Все равно не найдете ее. Она совсем другая… Отпустите меня, милый Рагинский!..
— Нет, мне кажется, что еще рано… Алик, я ничего не могу пока для вас сделать. Потерпите, Алик!
Алик сидит молча. Вера, которая пришла на вернисаж, чтобы поступить неординарно, смотрит на Макора пьяными, блестящими глазами, обвив руками его шею. Она прижимается к нему так тесно, что дуло пистолета под Макоровой подмышкой упирается в ее правую грудь. Каменные глаза Макора подернуты пленкой томления, он вспотел от любовного восторга.
Девочка решила поступить неординарно, и вот она шепчет что-то Макору, а Макор кивает Вере радостно. Они уходят, садятся в Верину машину и уезжают.
Постепенно расходятся все. И Гриша идет по рехавийским улочкам к своему дому, уводя Аллу Фишер, железобетонную девушку, 27+, с чувством черного юмора и четырьмя «д».
Алик сидит молча.
Тихо пробирается сквозь листву таинственный свет фонарей. Хрустят под ногами песчаные дорожки бульвара. Шепот кажется криком, а крик оглушает, бросает в дрожь. Но никто не кричит. Алик сидит молча. Критикесса Хава, вздрагивая бородавкой, проходит мимо и возвращается. Она дотрагивается до его плеча; Алик встает, идет за нею, и они тремпом, который предложил жулик-каловед, уезжают в Кирьят-Йовель. Рагинский, вздрагивая от омерзения, идет домой. Тихо на бульваре Бен-Маймон. До утра еще далеко.
Как мыть жирную кастрюлю, ощущая одновременно запах распускающихся почек? Ах, покупайте же, да покупайте же пасту «Нес» с четырьмя ароматами — почки, лаванда, жасмин и левкой! Новинка по цене «для знакомства»!
Ничего замечательного в этот вечер больше не случилось.
Глава о бородавке, о метафорах и об арабской кофейне
Бородавка буравила воздух. Она дрожала мелкой дрожью в начале периода, описывала параболы в середине его, раскачивалась в экстазе возле наиболее удачных выражений, вибрировала, когда эти выражения звучали наконец, а завершая период, бессильно опадала, как руки дирижера, закончившего опус. Казалось, сейчас она гордо взмахнет седым волоском, торчащим из нее, и раскланяется.
Хава читала Алику свое исследование. Оно должно было войти составной частью и вступлением в книгу, которую Хава готовила по просьбе Украинско-еврейского комитета в Израиле и канадского Союза украинцев — ветеранов Второй мировой войны имени Максима Кривоноса. Книга называлась «Антология украинской поэзии. От Тараса Шевченко до Фишеля Гицельбойма». Исследуя генезис творчества Т. Шевченко, Хава указывала на еврейскость некоторых мотивов его поэмы «Катерина». Она усматривала причину этой еврейскости в добром влиянии на великого поэта некоего Аббы Ицикзона, фактора и поверенного помещика Энгельгардта. Абба Ицикзон полюбил талантливого казачка Тараску, водил его втайне от помещика гулять в Летний сад, а также ловко раздобыл холст и краски, при помощи которых художник Брюллов нарисовал «Последний день Помпеи», гонорар за который и пошел в уплату за вольную крепостному, будущему поэту. «И стал тот самый день Помпеи вкраинських виршей першим днем», — цитировала Хава эпиграмму неизвестного поэта того времени.
Генезис же Фишеля Гицельбойма она выводила с того знаменательного события в жизни местечка Хоцвоцк (место рождения Ф. Гицельбойма), когда смешливые казаки порубали своими лихими и острыми саблями деда Гицельбойма