Том 3. Третья книга рассказов - Михаил Алексеевич Кузмин
– Мы ничего не можем против судьбы.
Тот не отнес этих слов к смерти Фукса и, серьезно поцеловав руку вдовы, сказал:
– Мы и не должны противиться судьбе, особенно если она заставляет нас поступать сообразно тем желаниям, в которых, может быть, мы сами себе не сознаемся.
Марта Николаевна, улыбнувшись, заметила:
– Ах, Петр Сергеевич, и вы и я отлично признались не только сами себе, но и друг другу.
– Я не знаю, как вас благодарить.
– Тогда, пожалуй, можно благодарить и за то, что у меня светлые волосы. Не от меня зависело, что я вас полюбила, не от меня же зависело и то, что я вам созналась в этом, – просто пришло такое время, и благодарить меня, право, не за что.
– Тогда я благодарю судьбу.
Марта Николаевна молча вскинула на него глазами и через некоторое время произнесла:
– Хорошо, что Зина не приехала с вами. Никто ее не обессудит, потому что известно, что она больна, а вы понимаете, насколько мне важно видеть теперь, именно теперь, вас одного. Мы поступаем, может быть, безрассудно и совсем не в моем духе: вы знаете, какая я «отгороженная», – но, к несчастью или к счастью, это мое качество не покидает меня и теперь. Я всегда слишком ясно вижу и знаю, на что иду. Может быть, это очень плохо, но, раз что-то во мне решило, что так надо, я не буду изменять этого решения, хотя бы отлично предвидела все последствия, и потом я слишком долго ждала. Если я останусь благоразумной, то неблагоразумие придет тогда, когда будет поздно, и оно окажется тем губительнее и смешнее для меня и для вас. Раз я не могу остаться благоразумной, а я не могу этого сделать, то благоразумие советует мне теперь, сейчас не быть благоразумной.
Если бы Петр Сергеевич не смотрел на лицо своей собеседницы, не слушал звуков ее голоса, не думал о своем, ему, может быть, показалось бы скучным и не совсем уместным это рассуждение о благоразумном неблагоразумии, ему показалось бы странным, отчего женщина, которой он признался в любви и которая, согласившись на эту любовь, сама его вызвала, вместо того, чтобы броситься ему на шею, пойти гулять в парк, обедать вдвоем, любовно переговариваясь, или что-нибудь в таком роде, что предписывают правила любовников, – вместо всего этого сидит в проходной комнате, заставленной почти до потолка мебелью, рядом с гробом покойного мужа и разводит какие-то благоразумные рацеи. Но ему не казалось это странным, во-первых, потому, что он не слушал, а, во-вторых, потому что если бы и слышал, то понял бы, что это чистая правда, что Марта Николаевна другой быть не может, что именно эта-то определенность и пленила его, Петра Сергеевича, усталого от неопределенных мечтательств и чувствительных сумбуров. Он смутно чувствовал, что отношения значительно осложнятся этою любовью, но вместе с тем полагался на благоразумие г-жи Фукс, что все будет определенно и начистоту, как бы жестоко и сухо это ни казалось впечатлительным душам. Может быть, Марта Николаевна еще что-нибудь говорила, и даже наверное она говорила, потому что когда Петр Сергеевич очнулся и отвел глаза от круглого лица г-жи Фукс, то до его слуха долетел конец речи:
– …Конечно, это очень жаль, но не в нашей власти предотвратить некоторые страдания других лиц, когда так хочет судьба.
Мельников наклонился к руке Марты Николаевны и вымолвил:
– Я сегодня же поговорю с Зиной.
– Зачем сегодня? Я думаю и вообще покуда ничего не говорить.
– Я поступлю как вам угодно, лишь бы это не изменяло и не откладывало вашего решения.
Марта Николаевна густо покраснела и проговорила, слегка нахмурившись:
– Я и не думаю ни изменять, ни откладывать его.
III
Так Петр Сергеевич ничего и не сказал жене своей о всех переменах, которые с ним произошли, хотя, может быть, Зинаиду Львовну и не очень поразило бы известие об этом. К началу лета обнаружилось столько накопленных перемен в их небольшом обществе, так перетасовались взаимоотношения, что последняя новость могла быть более волнующей разве только потому, что она ближе всего касалась самой Зинаиды Львовны. И отъезд Сашеньки, и мытарство Виталия, и ссора Мейера с Толстым, и дуэль последнего, смерть Фукса и какие-то перемены в тете Марте – все указывало на непрочность и какую-то несостоятельность прежде казавшихся твердо установленными правил и отношений. Почему же тогда Петру Сергеевичу быть исключением из общего закона? Разве не так же, как все они, он думал устроить свою жизнь, мечтательно основываясь на шатком и эфемерном чувстве? Разве этому чувству можно велеть остановиться, когда оно текуче, как вода, и непоседливо, как птица, о которой поет Кармен? Ведь только когда шапочка закрывает глаза, сокол может сидеть спокойно на руке охотника, а где же найти эту шапочку, и какал радость в слепой птице? Хотя Петр Сергеевич ничего не говорил, Зинаида Львовна тускло и лениво догадывалась, что еще что-то меняется, тупо думал: «Все равно уж, одно к одному. Я ж ничего не хотела делать», – и, ходя вразвалку по комнатам, тоскливо и равнодушно ждала, когда наступит время ехать в деревню к Клавдии Павловне, где она хотела провести лето и куда ее отсылал муж, сам оставаясь в городе по каким-то делам. Она была на похоронах Фукса и потом заезжала к Марте Николаевне, которая и сама стала посещать их чаще, что, впрочем, никого не удивляло ввиду ее вдовства и близких родственных связей с семьей Мельниковых. И нельзя сказать, чтобы г-жа Фукс искала случая оставаться с Петром Сергеевичем наедине, когда бывала на Фурштадтской: она, по-видимому, с равным удовольствием беседовала