Жук золотой - Александр Иванович Куприянов
Слегка побарахтавшись на песке, Лупейкин с легким мычанием и почти согнувшись пополам, вскочил, бормоча не характерное для него: «Так сразу и по яйцам?!»
Японка встала и спокойно оделась.
Инцидент на берегу, за кустами, был исчерпан.
Надо было знать Лупейкина. В достижении своих целей он был неутомим. И он проявлял звериную интуицию. Предстояла ночевка. В нашем походном костерке угли подернулись пеплом. Вернулись назад в деревню уже затемно. Мужиков, Николая Николаевича и пограничника Гену, определили на постой к председателю колхоза дяде Коле Крутову и в дом Хусаинки Мангаева. Его отец Абдурахман Айтыкович работал счетоводом в «Ленинце», нашем рыболовецком колхозе. Дядя Абдурахман тоже считался начальством.
Провожая своих гонителей с дебаркадера, Лупейкин заботливо прикладывал мокрое полотенце к лысине пограничника Гены. Лысина, казалось, светилась в темноте. Она просто вся пылала, похожая на уголья того костерка, который мы оставили на правом берегу Амура.
«Вы, кажется, обгорели, товарищ капитан!» – лживо-заботливым голосом приговаривал Лупейкин. Пограничник мрачно отвечал: «Абсолютно весь, на хер!»
А Женя-сан осталась на дебаркадере. Конечно же! Она осталась ночевать в той самой второй каютке, где нас по очереди мучили следователи.
Лупейкин зловещим шепотом пообещал нам: «Будет ночь, полная задора и огня!» Со всех ног он рванул на горку, в сельпо к дяде Ване Злепкину, за конфетами «Ласточка» и клоповником.
Утром мы с Хусаинкой собрались проверять переметы и видели, как от дебаркадера, в молочном тумане, отвалил катерок с хитрыми следаками. «Стрепет» – прочитали мы название на борту иезуитской посудины. Иезуитской, иезуитской! Какой же еще! За один день пассажиры ее перевербовали нас из вольных пиратов-фарцовщиков в своих клевретов, пособников режима.
Лупейкин сидел, обхватив колени, на чугунной чушке – причальном столбике, к которому восьмеркой крепят канаты лодок и катерков, швартующихся в Кентёвке.
Большие корабли из океана к нам не заходили.
Они швартовались в порту Маго.
Лупейкина мы застали в странном для него наряде. В некрасивых семейных трусах, синих и сатиновых, и в белой рубашке, завязанной узлом на животе. Старший матрос курил японские сигареты «Пис» и тоскливо смотрел на корму уходящего в Николаевск суденышка. Женя-сан, в своем белом плаще, который почти сливался с Амурским туманом, стояла на корме и смотрела на своего Рупейкина. Мы, конечно, не преминули ехидно поинтересоваться: «Ну, что – пошла на стон?!» Лупейкин нам ничего не ответил. Может быть, впервые в своей жизни. Он строго погрозил нам пальцем и ушел в каюту, плотно прикрыв за собой дверь. А точнее было бы сказать – он, как усталый и израненный лев, уполз в свое логово зализывать раны. Понятно, душевные…
Мы ведь так и не узнали: поручилось у Лупейкина или – не поручилось?
Мне остается добавить к рассказу о загадочных японцах немногое.
Сборник моих стихов, который был принят в начале восьмидесятых издательством «Молодая гвардия» и одобрен внутренней рецензией знаменитой Риммы Казаковой, заканчивался строчками:
Не знал бы, наверно, я горя,Вовек не дружил с маятой…О, если бы не было моря!И не было женщины той!Наконец-то горе и море удачно, я считал, срифмовались. Прошу прощения за самоцитирование. Сейчас вы поймете, для чего оно нужно. Редакторша спрашивала меня: «Какой это – той?!» Мне нужно было ей как-то доходчиво рассказать про Лупейкина и Женю-сан.
Я так и не стал профессиональным поэтом. К своему творчеству относился без трепета. Не оправдал звания надежды дальневосточной поэзии. На доработку сборника мне дали месяц. Вместо того, чтобы усидчиво править неточные строки и примитивные рифмы, я уехал к себе на родину, на Нижний Амур, и там загулял с Лупейкиным и Хусаинкой. Оба еще были живы. Мы кружили по протокам Амурского лимана, и угли наших костров малиново светились на песчаных косах и у скальных прижимов. И могучая матица, царь-рыба здешних мест, билась в охонах. А клоповника в сельпо хватало во все времена. Хусаинка рассказывал о своей работе на судах. Он стал моряком. У него, единственного среди нас, детская мечта сбылась. Лупейкин бледнел и поднимал тост: «За тех, кто в море!» Я тыкал пальцем в карту Охотского побережья, показывая залив имени Куприянова. Он недалеко от Шантарских островов. Уже тогда я знал, что залив назван в честь контр-адмирала Куприянова, далекого родственника легендарного Невельского, первооткрывателя нашей, нижнеамурской, земли. Почему-то я был уверен, что история контр-адмирала Куприянова имеет прямое отношение к судьбе моего отца – капитана. А значит, и к моей судьбе тоже. В нашем роду все были моряками. Кроме меня, отщепенца. Я горько сожалел о несбывшемся и сетовал. Я читал отрывки из своей поэмы «Мой адмирал» и уговаривал Лупейкина снарядить экспедицию в залив Куприянова.
Почему-то я точно знал, что мне там надо побывать обязательно.
Хусаин обнимал меня за плечи.
И успокаивал: «Куприк! Мы обязательно туда дойдем! Обязательно».
И запевал свою любимую «На маленьком плоту».
Песню, которую написал Юрий Лоза.
Елизарыч, знаток любовной лирики, однажды показал мне полку книг в нашей сельской библиотеке. Там стояли великие: Пушкин, Некрасов, Фет, Тютчев, Мандельштам, Цветаева, Пастернак. И современные поэты. От Риммы Федоровны Казаковой, нашей дальневосточной землячки, до Вознесенского и Евтушенко. И он сказал мне: «Ты думаешь, здесь стоят два метра книг?! Здесь два метра живой крови! Чтобы стоять рядом с ними на полке, надо ободрать с себя, живого, кожу. Иначе писать стихи не стоит. Сколько не рифмуй, получится „В порт Маго заходили корабли, большие корабли из океана“».
Елизарыч жестко иронизировал надо мной.
Сейчас бы сказали – троллил. Но в отличие от современных юзеров-ИБД, он подписывался под каждым своим словом.
Как оказалось позже, имел право. И на дуэль я его не вызвал.
Хотя большие корабли из океана в порт Маго тогда заходили.
Поэзия, оказалось, поит. А проза уже и не поит, и не кормит.
Правды ради стоит сказать здесь и о том, что в мой последний заплыв по Амурскому лиману мои дружки, сидя у костерка, просили меня: «Куприк, почитай что-нибудь. Свое, иннокентьевское…»
Мне льстила их просьба.
Для них я по-прежнему оставался Куприком, а не придуманным жизнью Алексом. Выше я уже заметил, что детская слава бессмертна.
И ни в какое сравнение со славой более поздней и даже хорошо оплаченной она не идет.
Да, чуть не забыл!
Херуми-тян, моя Херушечка…
В ресторан мы опоздали. Потому что эколог из Иркутска долго наглаживал свои сибирские штаны. Штаны тоже были в клеточку. Только мелкую, почти невидимую. Синие штаны и желтые, одуванчикового цвета, баретки.