Зинаида Гиппиус - Том 5. Чертова кукла
Иван Мосеич поглядел, поглядел и вымолвил:
– Это, Никита Митрич, что правда, то правда, насчет чужого народа мы не печемся: Апостолы, вон, к язычникам ходили, не боялись. Ревновали, значит, о Христе. А мы о христианах, да не наших, мало ревнуем. Это слова нет.
– Вера ваша такая, не ревнивая, – подхватил Флорентий. – Стоять на ней – стой, а идти – не пойдешь. В самой вере вашей нехватка. Дух не тот; христиане вы духовные, а дух не тот. Апостолы потому ходили, что в них вера-то не стоячая была, сама перед ними бежала.
Молчали все. Заговорил плотный Федор.
– Так вы скажите прямо, где, по-вашему, нехватка? Ревновать по всякой вере можно. Да ведь во смирении.
– Во смирении! Коли хочешь знать, вот тебе: не смирения, а любви в вашей вере мало, оттого она и стоячая. О ближних что думаете? Кто наш ближний? Да вот, Россия, кругом, это что, не ближние? Нет, мол, это все неверные, все самаряне, пусть дохнут, а мы, братья, во смирении будем жить промеж себя да оглядываться, что дадено, а что не велено…
Закричали все, даже как-то вышло неблаголепно и неожиданно. Сахаров опять застукал палкой об пол. Но тотчас же опомнились, сдержались, стихли. И Флорентий сдержался. Помолчал, потом другим голосом, передохнув, медленно стал говорить.
Говорил теперь с некоторой монотонностью, намеренно повторяясь. Знал по опыту, что повторения вразумляют. Отошел пока от всякой конкретности, старался брать ихнее, привычное, – тексты и образы. Тут не годились слова «бумажек»: слово «правда» – в народных и «совесть» – в рабочих. Это люди с известным религиозным образованием, с начитанностью, с определенным мировоззрением. У «церковника», обыкновенного православного мужика, – вера мутная, ему самому неведомая. Никогда он еще о ней не думал. У рабочего – та же, только еще рассеяннее, одно место готовое для веры. Там с начала начинай. Не то – сектанты. Узки – да крепки. Дороже – да нелегко растопить твердое, закаменелое.
На стариков Флорентий и не надеялся. Единственное, чего хотел достичь с ними, – это меньшего недоверия. Пусть увидят, что никто веру их не отрицает, а все новшество в том, что любви надо больше к ближним.
А в общем – задача была трудная, почти невыполнимая: объяснить «духовным» христианам, как материалистичен «чистый» дух; и с другой стороны – духом же оправдать материю.
Слушали внимательно. Привычная отвлеченность успокоила, убаюкала стариков. Никита Дмитрич как будто утвердился в том, по крайней мере, что о совращении в «российскую» речи нет.
Что касается молодых, с ними Флорентий говорил не в первый раз. Конечно, если б не бродили в них самих, уже давно, какие-то слепые, ответные силы, Флорентий не достиг бы ничего. Но и здоровый Федор, которому тесно было в уютном поселке, и нервный Ипат, склонный к мистике, и умный, рассуждающий Иван Мосеич – все они дружили с Флорентием не первый месяц и, по-своему воспринимая верное, приглядывались к делам на хуторе. Иван Мосеич даже бывал на «лекциях», не на дьяконовских только.
Закончил Флорентий, когда уж прощаться было время, неожиданно:
– И скажу вам: наших везде много, потому что всякий – наш, кто истинно верует, хочет, чтоб все люди, как братья, по-истинному жили и человеческой злой власти не покорялись, а одной праведной Христовой. Сговор только между нашими нужен, слово крепкое, знаки друг другу подавать. Без общения ничему не быть.
– А ежели церковник? Так тоже вам идет? – спросил вдруг Ипат.
– Откажется от неправильной веры да от власти человеческой, которая ныне в церкви православной, – и он. Отказался апостол Павел от язычества, – не стал разве праведником?
– Это что ж, это конечно, если откажется, – согласился Никита Дмитрич. – Это давай Бог.
Флорентий, однако, заметил, что Иван Мосеич был в этот вечер молчалив. На дороге, в темноте, провожая Флорентия, сказал:
– Ну, спасибо за разговор. Ничего старики-то, крепкие только. А вот я хотел, Флорентий Власыч…
Замялся, продолжал:
– Так это, промежду нас, вопрос. В избе-то не желал я. Вот это что монах теперь к вам прибыл, он из каких? К нашему тоже согласию?
– Не российского он монастыря, Иван Мосеич. И тебе его смущаться нечего. Сам как-нибудь ко мне зайдешь – словечком перекинетесь, так увидишь, какой это монах. В большом деле рясу снять тоже вовремя нужно.
– Да я понимаю… Я насчет братьев. Ну, ин так. Простились по-хорошему. Флорентий зашагал к черному полю. Легкий дождичек капал. Голову освежал. Усталость чувствовал Флорентий. А назавтра – большая работа, по брошюровке. В несколько дней надо ее кончить, вшить во все эти «законные» брошюрки по незаконному листку. Кроме Флорентия, некому сделать. Он на все руки мастер.
«Что-то теперь сестричка? – неожиданно вспомнил он Литту. – Верно, в Петербурге томится. Поеду, – хорошо бы через Петербург. Письмо бы свез»…
Глава восемнадцатая
Дача с башней
Лето? Или весна? Май? Октябрь?
Зелены ивы… Желты дороги. Бархатно-зелены покатые луга перед замками. Здесь все замки, все дачи – замки. Чисто тихое небо. Жарко солнце. Но крепительно свеж воздух, из уютных ущелий тянет душистой свежестью, и свежестью снега дышит белое-белое ожерелье гор. Белое оно, с голубыми тенями, близкое и такое далекое.
Нет, не лето. Уже несколько дней как не лето, с той дождливой ночи, когда к утру низко, до пояса, побелели горы и посвежел янтарный воздух.
От «замка» – дачи с башней – такая бархатная к дороге, к ограде, спускается поляна. Как не выжгло ее солнце? Нет, здесь росы летние глубоки, июльские теплые дожди часты. Милая страна. Улыбка юга лежит на тонких северных березах, на родных, но бодрых и веселых ивах.
Лужайка обрамлена темными высокими деревьями, точно зелеными стенами. Около дома, около башни, рядом с березой – тонкая пинния, высокая – выше башни.
Обитатели «замка» – все на лужайке в это нежное, солнечное утро. Они завтракают здесь, у стены деревьев. Завтрак кончен, подали кофе. Наташа наливает чашки, и по белым узким рукам ее так ласково мелькают солнечные тени.
– Орест, вам разбавить? – спрашивает она, заботливо наклоняясь к соломенному креслу больного.
Орест молод, лицо у него худое, желтое, но не страшное, потому что не злое, и даже не очень печальное. Он болен – и спокоен. Сейчас, после завтрака, его кресло раздвинут, он тихо будет лежать здесь на солнце, покрытый серебристым пледом, тихо думать о чем-то, глядя на милые голубые снега. Наташа останется с ним, когда уйдут другие. Она часами сидит близко, у стола, наклонив темную голову над работой. Хорошо молчится в такие дни.
Сегодня разойдутся не скоро. Сегодня у них гость. Вот он сидит рядом со стариком-профессором. Какой молодой, тонкий, нежный мальчик, с белокурыми, прозрачными волосами, с ямочкой на подбородке. А глаза взрослые, серьезные.
– Ждали Сергея вчера из Англии, да вот нету, – сказал Дидим Иванович, повертываясь в кресле всем своим живым сухоньким телом. – Вы уж подождите его, Флорентий Власыч.
– Несколько дней поживу, – ответил Флорентий и взглянул на Михаила.
Думал о нем часто, но не таким представлял себе. Загорелое до темноты лицо, прямое – и холодное. Нет, не холод в чертах – скорее тяжесть. И взгляд тяжелый. А глаза синие-синие.
Одет он щеголевато, удобно, так же, как и сосед его справа, высокий, бритый, молодой человек, простолицый, с длинными руками, Савва Мелетьевич. Михаил и другие звали его Юсом.
– Хорошо у вас, – сказал Флорентий, щурясь на солнце. И вдруг, повернувшись к старику-профессору, Дидиму Ивановичу, спросил:
– Скажите мне, а как же «троебратство» ваше? Я много слышал. Ведь вы с Сергеем Сергеевичем вместе жили. Мне так было понятно, хоть я вас и не знал. Вдруг – распалось. Или, может быть, я напрасно спрашиваю? Вам неприятно?
Дидим Иванович погладил острую беленькую бородку и засмеялся.
– Да вы разве для того приехали, чтобы разговоры о погоде вести? Что захотите, то и спрашивайте. И мы тоже будем без стеснения. Троебратство… Слово-то, положим; другие выдумали. А было. Жили втроем. И хорошо. Только – знаете пословицу о калашном ряде? Ну вот. Мы люди хорошие, однако так себе, индивидуалистишки. У нас вперед обстоятельства, а уж идеи потом. Я человек старый, покой люблю, книги свои люблю, работу. Да еще Ореста. Заболел он – увезти надо. А Сергею тут что делать? На аэропланах кататься? Он человек русский, рабочий. Да жену, да детей кормить. Идейки-то остались, а под ними-то ничего. Обстоятельства.
Он помолчал и добавил:
– Никого я не обманывал, всегда говорил: не мы, – другие будут делать. Камень твердый, были бы ноги.
– У тех камень, да ног нет; у этих ноги, да камня нет, – произнес Михаил, пожав плечами, и поднялся из-за стола.
Сестра его, темноволосая Наташа, быстро взглянула сбоку, из-под ресниц, и опустила глаза.