Владислав Титов - Всем смертям назло
Корреспондент. Некоторые критики любят проводить параллели между биографиями писателей…
— Да, один корреспондент добивался у меня "признания" — думал ли я о Николае Островском, когда лежал на операционном столе… Я категорически против того, чтобы проводить какие-то аналогии между писателями и сходными судьбами. Писателей, с моей точки зрения, следует распределять по "обоймам" только по суровой мерке их талантов.
Если я чувствую, что писатель не любит людей, что у него нет глубинного, подлинно народного целомудрия, он для меня пропадает. Вся эта словесная эквилибристика, за которой стоит нечто реальное и осязаемое вялость в страстях и привязанностях, инфантильность мышления, нечеткость социальных ориентиров, — ничего, кроме дурного, не принесет читателю.
Корреспондент. Сейчас, как вы сказали, работаете над повестью о селе. Не значит ли, что деревенская тематика ближе вам и вы намерены именно там искать своих героев?
— У каждого человека есть свои истоки, своя, если хотите, родословная, и, отправляясь в жизненный путь, он берет оттуда — из родной почвы — очень многое. Уже там кристаллизуются изначальные элементы его воли, его эмоций, симпатий и антипатий… Все это категории мировоззренческого характера. Вполне понятно, что в жизни они претерпевают известную корректировку подчас очень большую. Мой новый герой, кстати, как и я сам, родом из степной российской деревни. Но не это самое главное. Характер человека, его взгляды и чувства не складываются вне времени и общества. В жизнь моего поколения страшной, непоправимой бедой ворвалась война. И "эхо войны" так или иначе звучит и в судьбах тех, кто родился после ее окончания. Пусть опосредованно, но война вошла в их жизнь, чем-то задев, нарушив естественную природу вещей. Искания моего героя не менее сложны и драматичны, чем искания Сергея Петрова. Так, по крайней мере, я думаю. А что же сказать о том, какая тематика ближе? Не знаю. Пишу о том, что волнует, и по-другому не могу.
…В зрительный зал драмтеатра мы вошли после третьего звонка. Справа от меня сидела Рита с Танюшкой на руках, слева подобранные и робкие в непривычной обстановке мама и папа. Мы опустились в кресла, и в тот же миг откуда-то сверху, сзади и с боков ударяли густые, тревожные аккорды, поплыли по залу, заполнили его и заметались от потолка к полу, от сцены к стенам, беспокойные и гулкие. В левом верхнем углу сцены яркой звездой вспыхнула шахтерская лампочка, алым заревом загорелся занавес, знамя колыхнулось, и по нему хлестануло белой кипенью букв; "Ленинскому комсомолу посвящается!" Потом знамя затрепыхалось, уплыло вверх, музыка стихла, и я увидел на сцене Taню. Счастливая, радостна", она вытирала чемодан, собираясь в отпуск, и ждала своего Сережку. Рита сжала мне колено, отпустила и, успокаиваясь, похлопала меня. Из-за правой кулисы вышел Сергей, большой, сильный, счастливый, еще не прошедший через все то, через что должен будет пройти. В переднем ряду партера кто-то приподнялся и посмотрел на нас. "Сличают, шепнул Константин Данилович. — Не обращайте внимания". На сцену вышли ребята из Сергеевой бригады, загомонили, заспорили… Спектакль начался.
Я верил во все происходящее и не верил, угадывал своих героев и не угадывал, всем существом проваливался в иную жизнь и вновь возвращался к действительность, в этот переполненный зал, но со сцены я сном и явью накатывались воспоминания, уводили в иной мир, и другое время обжигало мозг болью. Порой хотелось крикнуть актерам: "Стойте! Вы не так живете!" Но уже в следующую минуту я соглашался с ними и вновь уходил в ту жизнь, уже не в силах ни протестовать, ни соглашаться. Жизнь то скручивалась в тугую спираль, то резко раскручивалась, бросая то в сон, то в явь. Проревела сирена "скорой помощи", и с уст Тани Петровой уже сорвалось страшно, как в предсмертном крике, имя любимого, замигала я чуть было не погасла шахтерская лампочка, захлопали белые двери палат, и Сережка Петров беспокойно заметался в наркозном бреду. Рита сжимала мне колено и побелевшими губами шептала что-то на ухо Татьянке. Дочь никак не могла понять происходящего на сцене и осторожно допытывалась у мамы, дескать, про папу все это или про другого дядю. Кто-то из зрителей обернулся и шикнул на них: "Не мешайте!"
Петровы остались на сцене одни. Узкий луч света отчетливо высветил бледное, осунувшееся лицо.
Сергей. Маме всего писать не надо, У нее больное сердце. Вот и кончилось наше счастье… Ты не приходи ко мне, Таня. Так будет лучше. Для нас обоих. Уйди от меня. Я прошу тебя, уйди!
Она сделала три шага к рампе, остановилась, лицо ее искривилось, как от невыносимой боли, и все тело само, будто против воли, рванулось к Сергею, лежащему на больничной койке, и рыдания, вырвавшиеся из глубины души, стегнули по замершему залу.
Таня. Я не уйду от тебя! Что хочешь делай со мной, не уйду. Мне жизнь без тебя не нужна.
Я повернул голову и посмотрел влево. Закрывшись обеими руками, плакала мама. Отец побелевшими пальцами сжимал подлокотник кресла и не отрываясь смотрел на сцену. Я встал и, согнувшись, пошел к выходу.
В фойе Миленко чиркнул спичкой, подал мне папиросу, сказал:
— Звон-то выдает… Вот выдает. Не-е-е-е… Все правильно! И ребята из бригады обкатаются. А тишина-то какая стоит! Во, пригвоздили так пригвоздили!
В углу, против нас, уткнувшись лицом в стену, плакала девушка. Ее голубое мини-платьице подпрыгивало в такт вздрагивающим плечам, обнажая тонкие, худые ноги и розовые пристежки к чулкам. Константин Данилович сделал движение, чтобы подойти к ней, я остановил его:
— Пусть плачет…
Через минуту девушка успокоилась и, вытирая черные слезы с длинных накрашенных ресниц, пошла в зал.
— Пусть плачет. Может быть, ей надо поплакать. Просто необходимо, чтобы освободиться и начать чувствовать свое "я". Пусть плачет…
— Не-е-е-е… все правильно… Тут половина зала — школьники. Надо сказать им пару слов.
— Я не буду… Все, что я хотел бы сказать, уже сказали за меня Сергей и Таня. Нет, и не уговаривайте. С меня достаточно.
Мы вернулись в зал, когда на сцене умирал Егорыч. Лицо у Корсакова было бледным, голос срывался, рука с запиской дрожала. "А я думал, что хоть рука мои"." — "Это невозможно, совершенно невозможно!" — шагнул к нему Кузнецов. "Сейчас он умрет", — подумал я и весь сжался, будто ожидая, а вдруг произойдет чудо и Егорыч останется жив. Но Егорыч умер, и Звон упал на колени, ткнулся ему в грудь лицом и зашелся в безысходном тоскливом крике.
— Пап, можно, я к тебе на колени? — шепнула на ухо Татьянка, и не успел я согласиться, как она юркнула с колен Риты ко мне, обвив руками шею.
— Ты не ходи больше в больницу. Ладно, пап?
— Хорошо.
Потом вновь тревожно и гулко плескался по притихшему залу Первый концерт Рахманинова, гасла и разгоралась шахтерская лампочка, и в конце спектакля была тревожная, пугающая тишина.
Мы сидели опустив головы; недоуменно замерев, стояли на сцене все участники премьеры, а зрительный зал молчал. Потом кто-то со сцены или из-за кулис неестественно высоким голосом разорвал тишину:
— Авторов!
Мы шли на сцену через сплошной рев зрительного зала. Миленко что-то говорил на ходу, поворачиваясь то ко мне, то к Рите, но расслышать его слова было невозможно, и мы только глупо улыбались и согласно кивали головами. В ослепительных лучах рампы на шею мне бросилась Светлана Лисовская (Таня), по ее щекам катились смешанные с гримом слезы, и она бестолково и счастливо улыбалась и шептала:
— Спасибо, спасибо…
Звон развязывал связанные за спиной руки, но у него не получалось, он кривился в гримасах, нервничал и пытался улыбаться. Наконец развязал, шагнул ко мне, протянул руки, потом опять боязливо спрятал их за спину и горячим потным лбом уткнулся мне в щеку. Рита, смеясь, плакала и растирала по правой щеке чей-то рыжий грим. Наши только что накануне купленные костюмы были густо разрисованы разноцветным гримом. Занавес закрывали, актеры поздравляли друг друга, но под несмолкаемые аплодисменты он снова открывался, мы спешно поворачивались лицом к зрителям и почтительно кланялись. Потом занавес открыли и уже не стали закрывать. В зале опять повисла гнетущая тишина.
— Надо говорить, — шепнул мне Миленко и слегка подтолкнул в спину.
Я сделал два шага вперед и остановился. Все слова, которые готовил, ушли. Я стоял и молчал. Вдруг вспомнился плач девушки и торопливые слова дочери; руки матери, закрывшие лицо и дрожащие; как нерв, пальцы Риты, вцепившиеся в колено, и зеленые квадраты ржи, лежащие на пути в родную деревню, и широкие бескрайние луга в желто-белом пламени ромашек — и все то вновь прошло передо мной и всколыхнуло сердце, родились слова искренней благодарности.
— Дорогие друзья! Дорогие мои земляки! Как человек и как начинающий писатель я счастлив оттого, что герои моей повести впервые обрели плоть и кровь на подмостках этой сцены, на земле, где я родился. Перед вами прошла небольшая страничка из жизни вашего современника. И если каждый из вас, соразмерив свою жизнь с только что виденной, станет еще добрее в отношениях друг с другом, еще тверже и мужественнее в преодолении своих невзгод, еще настойчивее в достижении поставленной цели, все мы, кто в поте лица и напряжении трудился над созданием этого спектакля, будем считать, что не зря ходим по нашей прекрасной земле и недаром едим свой хлеб…