Леонид Андреев - Том 6. Проза 1916-1919, пьесы, статьи
Ко мне вернулась скверная привычка Вандергуда напиваться в одиночку, и я пьян немного. Это ничего, в последний раз. Это тоже нарочно. Сейчас я видел нечто, после чего не хочу смотреть ни на что другое. Мне захотелось взглянуть на белый сад и представить, как мог бы я идти с Марией по голубой песчаной дорожке, — я закрыл свет в комнате и раздернул широко драпри. И как видение, как сон, встал передо мною белый сад, и — подумай! — по голубой, по песчаной дорожке шли двое, мужчина и женщина, и женщина была — Мария. Они шли тихо, ступая на свои тени, и мужчина обнимал ее. Мой счетчик в груди застукал бешено, упал на пол и почти разбился, когда наконец я узнал мужчину, — о, это был Магнус, только Магнус, милый Фома, отец, будь он проклят с своими отеческими объятиями!
Ах, как я опять полюбил мою Марию! Я стал на колени перед окном и протянул к ней руки… правда, что-то в этом роде я уже видел в театре, но мне все равно: я протянул руки, ведь я один и пьян, отчего мне не делать так, как я хочу? Мадонна! Потом я сразу задернул занавес.
Тихо, как паутинку, как горсть лунного света, я понесу мое видение и вплету его в ночные сны. Тихо!.. Тихо!
IV
25 мая 1914 г
Италия
Если бы слугою моим было не жалкое слово, а сильный оркестр, я заставил бы выть и реветь все мои медные трубы. Я поднял бы к небу их блещущие пасти и выл бы долго, выл бы медным скрежещущим воем, от которого волосы встают на голове и пугливее бегут облака. Я не хочу лживых скрипок, мне ненавистен нежный рокот продажных струн под пальцами лжецов и мошенников — дыхание! дыхание! Моя глотка как медная труба, мое дыхание как ураган, рвущийся в узкие щели, и весь я звеню, лязгаю и скрежещу, как груда железа под ветром. О, это не всегда гневный и мощный рев медных труб — часто, очень часто это жалобный визг перегорелого и ржавого железа, скользящий и одинокий, как зима, свист согнутых прутьев, от которого холодеют мысли и сердце заволакивается ржавчиной тоски и бездомья. Все, что может гореть в огне, выгорело во мне. Это я хотел игры? Это я хотел игры? Так вот — смотри на этот чудовищный остов сгоревшего театра: в нем сгорели и все актеры… ах, все актеры сгорели в нем, и сама гнусная правда смотрит в нищенские дыры его пустых окон!!
Клянусь моим престолом! — о какой еще там любви бормотал я, вочеловечившийся? Кому еще там протягивал мои объятия? Не тебе ли… товарищ? Клянусь моим престолом! — если я был Любовью на одно мгновение, то отныне я — Ненависть и остаюсь ею вечно.
Сегодня остановимся на этом, дорогой товарищ. Я давно не писал, и мне снова надо привыкать к твоему тусклому и плоскому лику, разрисованному румянами пощечин, и я немного забыл те слова, что говорятся между порядочными и недавно битыми людьми. Пойди вон, мой друг. Сегодня и медная труба, и ты першишь у меня в горле, червячок. Оставь меня.
26 мая 1914 г
Италия
Это было месяц назад, когда Фома Магнус взорвал меня. Да, это правда, он таки взорвал меня, и это было месяц тому назад, в священном городе Риме, в палаццо Орсини, когда-то принадлежавшем миллиардеру Генри Вандергуду, — ты помнишь этого милого американца с его сигарой и золотыми патентованными зубами? Увы. Его больше нет с нами, он внезапно скончался, и ты сделаешь хорошо, если закажешь о нем заупокойную мессу: его иллинойская душа нуждается в твоих молитвах.
Вернемся, однако, к его последним часам. Я постараюсь быть точным в моих воспоминаниях и передам не только чувства, но и все слова, сказанные в тот вечер, — это было вечером, луна уже светила. Очень возможно, что будут не совсем те слова, что говорились, но во всяком случае те, что я слышал и запомнил… если тебя когда-нибудь секли, уважаемый товарищ, то ты знаешь, как трудно самому запомнить и сосчитать все удары розги. Перемещение центров, понимаешь? О, ты все понимаешь. Итак, примем последнее дыхание Генри Вандергуда, взорванного злодеем Фомою Магнусом и погребенного… Марией.
Помню, после той тревожной ночи наутро я проснулся совсем спокойным и даже радостным. Вероятно, то было влияние солнца, светившего в то самое широкое окно, откуда ночью лился этот неприятный и слишком многозначительный лунный свет. Понимаешь, то луна, а то солнце? О, ты все понимаешь. Очень вероятно, что по той же причине я проникся самой трогательной верой в добродетель Магнуса и ждал к ночи — безоблачного счастья. Тем более что его сотрудники — ты помнишь его сотрудников? — кланялись мне. Что такое поклон? А как много он значит для веры в человека!
Ты знаешь мои хорошие манеры и поверишь, что внешне я был сдержан и холоден, как джентльмен, получивший наследство, но если бы ты приложил ухо к моему животу, ты услышал бы, что внутри меня играют скрипки. Что-то любовное, понимаешь? О, ты все понимаешь. Так с этими скрипками я и вошел к Магнусу вечером, когда уже снова светила луна. Магнус был один. Мы долго молчали, и это показало, что меня ждет очень интересный разговор. Наконец я заговорил:
— Как здоровье синьорины…
Но он прервал меня:
— Нам предстоит очень трудный разговор, Вандергуд. Вас это не волнует?
— О нет, нисколько!
— Хотите вина? Впрочем, нет, не стоит. Я выпью немного, а вам не стоит. Правда, Вандергуд?
Он засмеялся, наливая вино, и тут я с удивлением заметил, что сам он очень волнуется: его большие белые руки палача заметно дрожали. Не знаю точно, когда замолкли мои скрипки, — кажется, в эту минуту. Магнус выпил два стакана вина — он хотел немного — и продолжал, садясь:
— Да, вам не стоит пить, Вандергуд. Мне нужно все ваше сознание, ничем не затемненное… вы ничего не пили сегодня? Виски и сода? Нет? Это хорошо. Надо, чтобы сознание было светло и трезво. Я часто думал, нельзя ли в таких случаях применять анестезирующие средства, как при… при…
— Как при вивисекции?
Он серьезно мотнул головою:
— Да, как при вивисекции, вы чудесно схватили мою мысль, старина. Да, при душевной вивисекции. Например, когда любящей матери сообщают о смерти ее сына или… очень богатому человеку, что он разорился. Но сознание, как быть с сознанием… нельзя же его всю жизнь держать под наркозом! Вы понимаете, Вандергуд? В конце концов, я вовсе не такой жестокий человек, каким иногда кажусь даже самому себе, и чужая боль часто вызывает во мне очень неприятные ответные судороги. Это нехорошо. У оператора рука должна быть тверда.
Он посмотрел на свои пальцы: они уже не дрожали. Улыбнувшись, он продолжал:
— Впрочем, вино также помогает. Милый Вандергуд, клянусь вечным спасением, которым и вы так любите клясться, что мне очень неприятно причинять вам эту маленькую… боль. Пустое. Вандергуд! Сознание, больше сознания! Вашу руку, дружище!
Я протянул руку, и своей горячей, большой рукою Магнус словно обнял мою ладонь и пальцы и долго держал их в этой странной ванне, напряженной, словно проникнутой какими-то электротоками. Потом отпустил с легким вздохом.
— Вот так. Бодрее, Вандергуд!
Я пожал плечами. Закурил сигару. Спросил:
— Ваш пример относительно очень богатого человека, который внезапно стал нищим, не относится ко мне? Я разорен?
Магнус медленно, смотря мне прямо в глаза, ответил:
— Если хотите, то да. У вас нет ничего. Ровно ничего. И этот дворец уже продан, завтра в него вступят новые владельцы.
— О! Это интересно. А где же мои миллиарды?
— У меня. Они мои. Я очень богатый человек, Вандергуд!
Я переложил сигару в другую сторону рта и выразительно сказал:
— И готовы протянуть мне руку помощи? Вы наглый мошенник, Фома Магнус.
— Если хотите, то да. В этом роде.
— И лжец!
— Пожалуй. Вообще, милый Вандергуд, вам необходимо тотчас же переменить ваш взгляд на жизнь и людей. Вы слишком идеалист.
— А вам, — я поднялся с кресла, — а вам следует переменить собеседника. Позвольте мне откланяться и прислать сюда полицейского комиссара.
Магнус засмеялся:
— Вздор, Вандергуд! Все сделано по закону. Вы сами передали мне все. Это никого не удивит… при вашей любви к людям. Конечно, вы можете объявить себя сумасшедшим. Понимаете? Тогда я, пожалуй, сяду в тюрьму. Но вы сядете в сумасшедший дом. Едва ли вы этого захотите, дружище. Полиция! Впрочем, ничего, говорите, это облегчает в первые минуты.
Кажется, я действительно не сумел скрыть моего волнения. Я с гневом бросил сигару в огонь камина и измерил глазами окно и Магнуса… нет, эта туша была слишком велика для игры в мяч. В ту минуту самая потеря состояния не вполне ясно представлялась моему уму, и возмущало меня не это, а наглый тон Магнуса, его почти покровительственные манеры старого мошенника. И еще что-то, очень беспокойное и даже зловещее, как угроза, смутно чувствовалось мною: как будто настоящая опасность была у меня не перед глазами, а за спиной. Я не знал, куда направить глаза, и это лишало меня самообладания.