Михаил Волконский - Воля судьбы
Торичиоли, чувствуя мягкое покачиванье рессор, удобно сидел в своем углу, испытывая не без удовольствия ощущение быстрой езды.
— Могу я узнать правду, куда мы едем? — спросил ont наконец после продолжительного молчания.
— Не все ли вам равно, раз вы уже решились довериться мне? — спросил в свою очередь граф.
— Это ведь — Фонтанная? — продолжал итальянец, видя, что они поворачивают на набережную.
— Да, Фонтанная.
Разговор прекратился.
Хотя Торичиоли и старался показать всем, чем мог, что нисколько не боится, но в глубине души все-таки мучился неизвестностью.
— Однако, — обратился он снова к графу через некоторое время, — я должен предупредить вас, что принял известные предосторожности: в моем кабинете оставлен пакет, адресованный на имя одного из моих друзей, и в нем между прочими важными бумагами лежит записка о том, что я уехал именно с вами; если я не вернусь ровно через два часа домой, то пакет будет отнесен по назначению моим слугою.
Граф молча продолжал смотреть в окно, словно не слыша того, что говорили ему.
Это действовало на Торичиоли раздражающим образом. Он кашлянул нарочно громко и опять заговорил:
— Если вы думаете, что одни вы имеете возможность узнавать чужие тайны, то опять-таки я должен предупредить вас, что мне известно ваше настоящее имя. Я знаю, что вы — вовсе не граф Soltikoff, как вас звали в Генуе, и не доктор Шенинг; я знаю ваше настоящее имя…
— Вы знаете мое н_а_с_т_о_я_щ_е_е имя? — подчеркнул граф, — какое ж оно?…
— Граф Сен-Жермен, — торжественно произнес Торичиоли. — Да, вы — тот самый и известный в Париже и во многих других местах граф Сен-Жермен, который является под именем Шенинга.
Торичиоли, собственно, готовил этот удар на всякий случай для более удобного времени.
Однако его расчеты не оправдались. Граф нисколько не был удивлен. Только глаза его глянули насмешливо.
— Ну, хорошо, вам нетрудно было узнать, что доктор Шенинг и граф Сен-Жермен — одно лицо! Это вам мог сказать хотя бы ваш п_р_и_я_т_е_л_ь, пьемонтец Одар; но значит ли это, что вам известно мое настоящее имя?
Оказалось, что Торичиоли вместо того, чтобы смутить графа, сам очутился в неловком положении. Свои сведения он действительно получил от Одара, но графу было известно даже и это.
— Во всяком случае, — заговорил итальянец, чтобы выйти из неловкости, — знайте, что в моей записке прямо сказано, что я уехал с известным графом Сен-Жерменом, который находится в Петербурге под именем доктора Шенинга, и если что случится, то — будьте покойны — вас найдут: сам государь будет знать об этом.
Сен-Жермен продолжал смотреть в окно. Насмешливая улыбка так и застыла у него на лице.
— А разве вы знаете Одара? — не успокаивался Торичиоли.
— Что значит «знаете»? Вы помните старое греческое изречение: "Познай самого себя"? Ведь это невозможно; так же как вы хотите, чтоб я з_н_а_л Одара?…
Больше они не разговаривали.
Карета подъехала к деревянному домику на реке Фонтанной, тому самому, откуда Сен-Жермен поехал к итальянцу. Иоганн остановил лошадей у ворот и щелкнул три раза бичом — ворота отворились. Карета въехала в них.
Граф вышел первый и повел Торичиоли на крыльцо дома; оно было не заперто. В сенях оказались две двери, кроме входной внизу; неширокая крепкая лестница вела наверх. На первый взгляд этот домик был самым обыкновенным домиком, скромным и уютным, какие строили себе в России помещики средней руки.
Торичиоли доверчиво следовал за графом. Тот повел его вверх по лестнице. Там наверху в мезонине оказалась одна только комната, под самой крышей.
— Милости прошу, — проговорил граф, открывая дверь этой комнаты.
Итальянец вошел. Дверь захлопнулась за ним. Он кинулся к ручке ее, но дверь была уже заперта снаружи. Торичиоли попался в ловушку.
— Что же это? — вслух произнес он. — Ну, конечно… и нужно было ехать, нужно было поддаться…
Правда, комната, в которой его заперли, не имела в себе ничего страшного, ни угрожающего. Ее стены, аккуратно и крепко обшитые чистыми, новыми досками, не были ничем покрыты, но все-таки имели приветливый вид. Пол был тоже чистый, белый. Из мебели стояли лишь несколько стульев и стол. В окна гляделись, почти вплотную заслоняя их, зеленые ветви деревьев.
Торичиоли попробовал постучаться ручкой и потрясти дверь. Она сидела плотно на петлях и не поддавалась. Он попытался заглянуть в окна, но они были так малы, что высунуться в них не представлялось возможности. Выхода не было.
Торичиоли пришел в отчаяние.
Запереть его, запереть и оставить, — это было ужасно, главное же — хуже всего казалась неизвестность. Неужели его завезли, чтобы кончить с ним? Но этого быть не может: этот таинственный граф предупрежден, что через два часа пакет отнесут по надписанному на нем адресу и все станет известно и станут искать Торичиоли, и помогут ему.
Соображая все это, итальянец, как зверь в клетке, ходил из угла в угол, потом сел, затем опять заходил.
Сначала он все соображал, потом стал припоминать дорогу, как они ехали, и рассчитывать, далеко ли он находится от центра города; затем он впал в полное отчаяние, но опять нашел утешение себе; потом стал молиться.
А время между тем шло и шло. Был уже шестой час, когда Торичиоли наконец уселся у стола и, положив на него часы пред собою, бессмысленно следил за тем, как медленно двигались стрелки, подходя к сроку, назначенному им графу.
Да, если даже сию минуту его выпустят, то уже будет поздно, он не поспеет доехать и пакет будет отдан.
"Ну, что ж, тем хуже для него!" — решил Торичиоли и прислушался.
Ему показалось, что идут. Но во время своего невольного заключения он уже столько раз прислушивался и обманывался, что, должно быть, и на этот раз было то же самое.
Однако это было не так: на лестнице теперь уже послышались шаги, и не одного человека, а по крайней мере двоих.
Торичиоли притаил дыхание.
С лестницы поднялись совсем на площадку; там, по ту сторону двери, можно было различить шорох.
"Отопрут или не отопрут?" — с забившимся сердцем подумал Торичиоли.
Ему хотелось, чтобы отперли — по крайней мере в продолжение часа, что он сидел здесь, он только и желал этого; но теперь, когда послышались шаги, а потом шорох у самой двери, ему стало жутко, и он готов был почти крикнуть, чтобы не отворяли, что не надо, что он не хочет этого.
— Неужели без этого нельзя обойтись, неужели это необходимо? — услышал он слабый женский голос за дверью.
— Да, это необходимо, — ответил голос Сен-Жермена и вслед затем граф раскрыл дверь, пропуская в комнату впереди себя женщину в черном монашеском одеянии.
Торичиоли в это время стоял уже у стола, крепко ухватившись за него, прямо лицом к двери. Первое его движение было — защититься, но поднявшиеся для этого руки при взгляде его на монахиню вдруг быстро опустились.
Это была та самая мать Серафима, которая, будучи пострижена в монастырь вблизи Проскурова, столько лет запрещала Торичиоли показываться себе на глаза, — та самая, которая давным-давно, там, на юге, в Генуе, не носила еще этой черной рясы и в миру казалась обыкновенною светскою женщиной, русской аристократкой, то есть не совсем обыкновенною, потому что красота ее сводила с ума все молодые головы города; та самая наконец, которая была героиней страшной истории, разыгравшейся между нею, Торичиоли и графом, и которая впоследствии стала матерью ребенка итальянца, ребенка, — отыскиваемого им до сих пор еще с прежним рвением, как единственное существо, на кого он мог обратить всю свою любовь.
Давно прошла эта история; сильно изменилась с тех пор и мать Серафима, и Торичиоли; один граф, казалось, оставался прежним, но если вглядеться и в него, то заметно было, как изменились не черты его лица, а выражение последнего, ставшее совсем бездушным, холодным, застывшим.
А вот они снова все трое встретились после стольких лет разлуки. А ведь и разлучились-то они для того, чтобы никогда не встречаться. Однако, очевидно, так нужно было, нужно было сойтись им еще раз, но зачем? Это должен был сейчас узнать Торичиоли.
Мать Серафима вошла и остановилась посреди комнаты с опущенными руками, сплошь закрытая своею черною мантией, глядя прямо пред собою тем светлым, бесстрастным взглядом, каким глядят на это внешний «светский» мир люди, отрешившиеся от него. Но в ее почти сквозном матовом лице и в особенности в бесстрастных глазах оставались еще следы той замечательной красоты, из-за которой Торичиоли пошел на преступление.
И теперь, при взгляде на нее, эта прежняя красота матери Серафимы, как живая, воскресла в памяти итальянца, и он смотрел на нее, и давно его уже не волновавшееся сердце забилось вновь так часто, что он схватился за него, словно желая остановить его беспокойные удары.