Петр Краснов - Понять - простить
Ни одним словом, ни одним жестом не прервал Бровцын этого сбивчивого, путаного и в самой сбивчивости и путаности своей яркого и сильного рассказа. Ни разу не посмотрел на своего поручика. То сидел, опустив глаза в пустой стакан, то смотрел долгими минутами в раскрасневшееся, оживленное лицо сестры Серебренниковой.
— Кончено? — спросил он.
— Да… все, — сказала София Ивановна.
— Ну, дела! — вздохнул Бровцын и запустил темную ладонь в гущу вьющихся, седеющих волос. Натворили православные, чтоб им ни дна, ни покрышки!.. А все, сукины дети, социалисты паршивые, вся эта недоучившаяся мразь… "Интел-лигенты"! — с отвращением выговорил Бровцын. — Эва! Какие умы замутили. Да точно я Федора Михайловича, твоего батьку, не знал!? Да ведь это солдат был! Живи он при Екатерине, — Суворовым бы был. Ей-Богу. Храбр, как лев, послушен, как овца, силен, как вол. Да, мне понятно, почему корниловцы, дроздовцы и самурцы должны были отойти. Этот, если впрягся служить, — будет служить. Он что твой Кутепов. Сол-дат!.. С ним нынешним наполеончикам из вольноперов состязаться мудрено… Да… Дела!.. Эх! Игрунька, — морщась от какой-то внутренней мучительной боли, воскликнул Бровцын, — жаль мне, голуба, тебя, да ничего не поделаешь…. Против отца не пойдешь…
Он встал, прошелся, разминая ноги, по комнате, раскрыл дверь и зычно крикнул:
— Атарщиков! Проси сюда полкового адъютанта со всеми его чертячьими бланками и печатями.
Повернувшись от дверей, он сказал:
— Что же, голуба! Бог дал, Бог и взял, да будет благословенно имя Господне!!! Нельзя идти против отца. Сказано в законе: "Чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет, и да долголетен будеши на земли". Так, София Ивановна?
— Так, — сказала Серебренникова.
Бледно и устало было ее лицо. Исчезли одухотворявшие ее флюиды, точно ангел Господень оставил ее. Скрестив руки, стояла она в углу и не шевелилась. Игрунька стоял у постели навытяжку и не сводил глаз с Бровцына.
— Ну, долголетие… К чертовой матери долголетие при нынешних условиях. А только — непостыдную надо кончину. А если против отца… Нехорошо… Нехорошо, Игрунька… Понял, голуба?.. Я — командир полка теперь. Мне ты под нашим святым штандартом клялся не изменять полку, я и сниму с тебя твои клятвы… Вот что, голуба… Уйди… Понимаешь, уйди от зла и сотвори благо. И сегодня же, пока не столкнулись мы с ними… Пошлю я тебя в Туапсе, в наш конский запас за лошадьми… А там — видно будет. Чует мое сердце, что тяжелые времена настали для нас. С нашим правительством, делящим шкуру медведя, не убив его, то раздающим помещичьи земли мужикам-грабителям, то порющим мужиков за то, что земли взяли, со всеми этими совещаниями, кругами, радами, генерал-губернаторами, представителями, миссиями, освагами, кадетами, эсерами, как бы мы сами в такую помойку не влетели, что не хуже большевицкой…
Стоять лицом к врагу тяжело, а повернуться спиной куда хуже… Так вот, Игрунька, ежели что… Понимаешь: прощаю, разрешаю, — и езжай себе с Богом, куда глаза глядят — в Абиссинию, Бразилию, Аргентину, Австралию, Канаду… Ты молод. Учись… Только учись чему-нибудь полезному… Вот этой пошлости — международного права — не изучай, а изучи-ка ты, как стать сильным. Ибо право теперь — сильного, умного, твердого. Поступай, куда хочешь: в политехникум какой-нибудь, земледельческую академию, сельскохозяйственную школу, сапожную мастерскую, — чтобы делать ты умел, а не только говорить. Запоганили мы человеческое слово… А Слово — Бог… Когда можно, — вернешься… Ну, прощай, голуба… Не могу вести тебя в атаку против родного отца!..
Бровцын поцеловал Игруньку, и показалось Софии Ивановне, что по его темному, со шрамом, лицу текли слезы. Она плакала, прижимая платок к глазам. Было ей тяжелее, чем тогда, когда хоронили веселого Муху, когда опускали в землю Пегашева или когда в братской могиле лежали изуродованные трупы гусар 1-го эскадрона, попавших в плен к красным.
Над белой ровной пеленой высокого тумана, до крыш затянувшего селение и степь, блистало бледное, ожидающее рассвета небо. Длинной линией в тумане сверкали огни на железнодорожной станции, и красные вагоны на насыпи точно плыли по молочному морю. Игрунька в сопровождении вестового ехал верхом к станции, чтобы покинуть фронт и полк, и с ними все, что было ему дорого.
Смутно было на сердце. Широкие дали, манили необъятным простором, и жизнь казалась такой же интересной, такой же таинственно-бесконечной, как просыпающаяся под солнечными лучами русская степь.
И когда подъехал к станции, услышал знакомый стрекочущий звук летящего снаряда, и белый дымок вспыхнул высоко над колокольней с зеленой крышей.
Большевики начали обстрел селения Ворожбы.
— Вы покидаете нас, ваше благородие? — сказал вестовой, передавая небольшой чемоданчик, где было все, что имел Игрунька.
— Да… Посылают меня на Кавказ… за лошадьми, — вздыхая, сказал Игрунька.
— Точно, обесконел полк, — сказал молодой доброволец, — одна слава, что гусары, а поскакать не на чем.
— Храни вас Бог, — сказал Игрунька, обнимая и целуя добровольца.
— И вас, ваше благородие.
Второй снаряд разорвался над маленькими домиками селения, и желтым пламенем над туманом вспыхнула соломенная крыша.
"Отец мой… Папа обстреливает Ворожбу. А знает он, что там его любимый Игрунька? И где-то мама?" — подумал Игрунька и вошел на станцию.
Толпа народа, толкотня, неразбериха, мешки, увязки, ящики, жесткие спины, еще более жесткие локти обступили его. «Отправляют», "не отправляют". "Свободен путь", "не свободен путь". "Нет паровоза"… "есть паровоз"… "Машинист отказывается"… "Машинист за бутылку водки и фунт колбасы согласился"…
Около десяти часов утра, когда на горизонте замаячили пехотные большевицкие цепи, а с Ворожбы потянулись темной колонной гусары, прикрывавшие батарею, — поезд тронулся и, кряхтя и звеня, покатился на юг.
И было такое чувство у Игруньки, что он покидает не только полк и фронт, но покидает и Родину, и все, что было мило и дорого на белом свете, чего уже не будет и что не вернется никогда.
XXV
В эти самые дни стрелковая красная дивизия, бывшая под командой товарища Кускова, внезапно получила приказ грузиться в вагоны и следовать на север, к Петербургу.
Комиссар, жердеобразный человек из народных учителей, убежденный коммунист, ходил озлобленный и озабоченный. Атаки красных войск на Царицын не имели успеха, Деникин победоносно шел к Орлу. Москве грозила опасность, и только под Ворожбой удалось сломить сопротивление добровольцев. В разгар этой победы красное командование снимало с ответственного участка лучшую дивизию товарища Кускова и отправляло ее в Петербург. Правда, товарищ Зиновьев еще с лета слал панические радио: "Красный Питер в опасности! Оплоту коммунизма, красному Питеру, угрожают белогвардейские банды царского генерала и помещика Родзянко". Но комиссар Благовещенский знал цену донесениям Зиновьева.
Солдатское красноармейское стадо, толкаясь и гомоня, набивалось в вагоны. Издали можно было принять их за старых солдат времени Великой войны. Но ближе — запрокинутые на затылок, смятые, мягкие фуражки с большой красной звездой, нечесаные длинные волосы, грязные лица и уж чересчур скверная беспардонная ругань показывали, что в армии многого не хватает и воспитана она по-новому.
Федор Михайлович внешне привел бы ее в порядок, но не было никаких отпусков от казны. Не было машинок для стрижки волос, давно нельзя было достать мыла. Довольствовались тем, что удавалось награбить, реквизировать, — словом, так или иначе, отнять у населения. С лета маневрировали по таким местам, где второй год взад и вперед шатались отряды Мамонтова и Миронова, Улагая и Думенко, Врангеля и Жлобы и где ничего нельзя было отыскать. Деревни и села стояли с раскрытыми избами, без крыш, с разбитыми окнами и снятыми дверьми. Жители были запуганы и одичали. Война носилась здесь бешеным ураганом, а во всех неудачах красных и белых виновным оказывалось мирное население городов и сел. Красные налегали на города, травя, расстреливая и обирая остатки уцелевших «буржуев», белые налегали на крестьянство, требуя помощи освободительному движению.
Для Федора Михайловича, его штаба и комиссара к эшелону прицепили два классных вагона. Старый вагон 2-го класса с ободранными диванами и четко выведенными на наружной желтой стене серебряными двуглавыми орлами и вензелем Николая И, — вагон был с Николаевской дороги, — и новенький зеленый вагон 3-го класса с белыми кричащими буквами "Р. С. Ф. С. Р.", с молотом и серпом под ними.
— Я засматривал, товарищ, в вагон 2-го класса, — говорил комиссар. — Оно, хотя и мягко, вальяжно, да так запакощено, что войти невозможно. Диваны кишат клопами и вшами. Я думаю, давайте устроимтесь в третьем, там мне показалось очень чисто.