Ведьмина гора - Марк Котлярский
Черное небо
Какое черное небо – черное, как душа диктатора; надменное, как душа властителя; серое, как его сознание.
И тучи плывут, заполняя пространство неба, и листья летят, заполняя пространство воздуха, и волны бегут, заполняя пространство берега.
И только сердце твое останавливается на бегу, и только сердце твое заполнено пустотою, и только сердце твое заполнено криком и болью.
Хочу я крикнуть:
– Любимая!
Но крик застревает в глотке, как будто в немом кино застывает кадр, как будто вспышка магния застывает в полете, как будто падает птица, сраженная наповал.
Любимая!
Как произносится имя твое: будто лимонные дольки падают в воду с ментолом, и запахи розы и цедры мешаются вдалеке.
Ангел мой, моя прелесть, принцесса ночи и утра, моя дорогая женщина, моя безумная страсть.
И дождь лепечет в Турвюрне, и ливень льет на Гранд-пласе, и ветер воет повсюду, по всему миру, по всей планете, и даже в Старом Осколе.
В камине горит огонь. И кресло стоит резное, старинное, дорогое, а рядом ковер распростерся, как старый преданный пес.
Какие глаза у любимой! как в них отражается пламя, которое пляшет в камине, и свечи горят на столе.
И губы возлюбленной пахнут полынью и земляникой.
А может, так пахнет чувство?
А может, так пахнет жизнь?
…А может, так пахнет смерть?
Ей, которой хочется восхититься
Ирина, хочется сказать – прекрасная Ирина, маркиза ангелов, да и сама – ангел на самом деле, перед которой хочется встать на одно колено, подобно рыцарю, поцеловав – с ее величественного разрешения – протянутую для поцелуя руку.
Вы прекрасно выглядите, молоды как никогда, позвольте поздравить вас с днем ангела и разрешите записать меня в ваши несомненные поклонники, хотя – думаю – и без меня поклонников у вас предостаточно, и – может быть, – вы даже переобременены излишним их вниманием. Тогда как я далеко, и мое восхищение вами не доставит вам лишнего неудобства.
Цементный ящик
…Когда случится на корабле пробоина, первым делом закрывают ее цементным ящиком. (Его технология для нас не так уж важна.)
Ну, а потом полагается после прихода в родной порт становиться на ремонт.
Однако же бывает и так, что носятся годами суда с этими ящиками по морям-океанам. И где сорвет эти ящики, где придут они в негодность – бог весть…
Но если не выдержат они – быть беде.
Это знают все.
Но по-прежнему носятся суда с цементными ящиками.
…Не так ли между нами, людьми?
Обидел друга, любимую женщину, близкого человека.
Как бы получше загладить вину? Времени нет.
Обходимся легким сожалением – «цементным ящиком».
И носятся в суете люди с «цементными ящиками» – авось выдержат, вынесут…
Где сорвет эти заплаты, где?
Быть беде…
Выплывшие из мрака
(Не всем, но каждому)
Снова выплыли годы из мрака…
С. Есенин. Сукин сын
Я создал в своем сознании образ и нарек его – Ира Макарова.
Моя одноклассница, она мне очень нравилась, все время, что мы учились вместе; я, судя по всему, был ей безразличен, а потому пути наши разошлись.
Мы встретились лишь однажды, чтобы больше не увидеться никогда, а встречаться только в моих снах, на пересечении снов.
Образ ее остался, перетекая порой то в прозу, то в стихи, став – своего рода – брендом сознания, постоянным спутником, почвой для творчества, подпиткой для эмоций. Не знаю, почему мне это нужно было, но, по всей видимости, было нужно.
Так продолжалось до тех пор, пока я не опубликовал в социальной сети «Одноклассники» очередной текст, посвященный И. М. – Ирине Макаровой; я так и заявил этот текст – И. М.;
и – собственно – вот этот текст:
И. М.
…Что же ты плачешь, Макарова Ира,
где-то в забытом, медвежьем углу?
То, что осталось от старого мира,
медленным шагом уходит во мглу.
Дом покосившийся, ветхие ставни,
ветром повыбит, стоит частокол.
Значит, пожалуй, что неспроста мне
снится порою Старый Оскол.
Вот он, осколок далекого быта,
в сердце засевший, болящий во мне,
повесть, которая не забыта,
люди, живущие в дальней стране:
жизнь там подобно улыбке сатира,
Старый Оскол, как оскал забытья.
Что же ты плачешь, Макарова Ира,
словно забытая юность моя?
И тут…
Словно из щелей, повылезали, зевая и потягиваясь, оборотни, упыри, ведьмы; их тяжелые взгляды печатью – печалью – ложились на поэтические строки, их пасмурные тени маячили над страницей, покачиваясь и горюя.
Пузыри асфальта, чертополох, словно черт, устроивший переполох, лохматые лопухи – все лезло из дыр, нор, пробивало землю, пучило траву; одноклассники сыпались, как блохи с шелудивой кошки, как осыпающиеся иглы с кактуса, мелкие, невидимые иглы, которые впиваются в кожу и причиняют нестерпимый зуд.
Кто эти люди? – спрашивал я сам себя.
Нет, я, безусловно, знал, кто они. И – в то же время – не знал, потому что не видел их больше сорока лет, с момента окончания школы, они давно стали для меня пылью прошлого, фантомами, как, собственно, и Ира Макарова, – с той лишь разницей, что Иру, подобно гомункулусу – искусственному человеку, – сотворило мое подсознание, а этих оно оставило лежать на дне, подобно донным, толстым рыбам, никогда не всплывающим на поверхность. И – вдруг – по какой-то причине они всплыли, как рыбы, вращая плавниками и шевеля губами, как подводные лодки, наставившие на меня перископ, как – наверное – когда-то классная дама наставляла лорнет на провинившегося гимназиста.
– Милейший, – говорила она, – вы позволили себе шалость…
Боже, какая жалость ваша заливная рыба, та самая рыба, что выплыла из залива прошлого, пытаясь заглотнуть внезапно представленную ей информацию.
Информация не понравилась.
…Помню, мне понравился забавный эпизод, виденный мною в Петербурге. Я ехал в троллейбусе по Загородному проспекту; это был тот период, когда в троллейбусы вернули кондукторов, и они ходили по салону троллейбуса, как в какие-то былые, затертые годы, гремели мелочью в кошельке, отрывая билетики.
Народу в троллейбусе было мало, и на одной из остановок