Владимир Короленко - Том 5. История моего современника. Книга 1
— А! Мужик, так мужик и есть! Как волка ни корми — все в лес глядит.
А Кароль иногда запивал, и тогда они старались не встречаться.
Как-то раз, на второй или на третий год наших приездов, мы узнали, что когда-то, незадолго до освобождения, капитан приказал обливать Кароля холодной водой на морозе…
Капитан был человек добрый, но время было тревожное, предрассветное, когда мрак как будто еще сгущается и призраки ночи мечутся в предчувствии скорого петушиного крика… Ходили темные слухи о воле, и в крестьянскую массу они проникали еще более смутные, неправдоподобные, фантастические…
В окрестностях появился гайдамак, называвший себя новым Кармелюком. Это был мужик из ближнего села, ходивший по лесу вместе с обнищавшим шляхтичем из местечка Корца и грабивший одних панов. Через некоторое время шляхтича нашли утопленным в колодце, а гайдамака выдал знакомый мужик. На него сделали облаву, в которой участвовали также помещики (капитан в их числе), — и сослали в Сибирь… Несколько лет об нем не было ни слуху ни духу, и вдруг он объявился опять. Мужик-доносчик косил на лужайке в лесу, когда перед ним неожиданно встал гайдамак. Доносчик считал себя погибшим; но тот заставил его сесть на пень и… дочиста обрил бороду, усы и голову. В таком виде он отпустил его вестником к панам: новый Кармелюк собирается в гости…
Однажды, на рождестве, Кароль с другим рабочим, возвращаясь из церкви лесной тропинкой, наткнулись в чаще на огонек. У костра сидели двое вооруженных людей. Они спросили у испуганных рабочих — чьи они? — угостили водкой и сообщили, что панам скоро конец.
Вернувшись, ни Кароль, ни его спутник ничего не сказали капитану о встрече, и он узнал об ней стороной. Он был человек храбрый. Угрозы не пугали его, но умолчание Кароля он затаил глубоко в душе как измену. В обычное время он с мужиками обращался лучше других, и мужики отчасти выделяли его из рядов ненавидимого и презираемого панства. Теперь он теснее сошелся с шляхтой и даже простил поджигателя Банькевича.
Однажды в какое-то неподходящее время Кароль запил, и запой длился дольше обыкновенного. Капитан вспылил и решил прибегнуть к экстренным мерам. На дворе у него был колодец с «журавлем» и желобом для поливки огорода. Он велел раздеть Кароля, положить под желоб на снег и пустить струю холодной воды… Приказание было исполнено, несмотря на слезы и мольбы жены капитана. Послушные рабы истязали раба непокорного…
Об этой истории никто впоследствии не смел напомнить капитану, и когда, узнав о ней, я спросил у двоюродной сестры: правда ли это? — она вдруг побледнела и с расширенными глазами упавшим голосом сказала:
— Правда, но… ради бога, тише.
Эпизод этот залег в моей памяти каким-то странным противоречием, и порой, глядя, как капитан развивает перед Каролем какой-нибудь новый план, а тот слушает внимательно и спокойно, — я спрашивал себя: помнит ли Кароль или забыл? И если помнит, то винит ли капитана? Или себя? Или никого не винит, а просто носит в душе беспредметную горечь и злобу? Ничего нельзя было сказать, глядя на суховатое морщинистое лицо с колючей искоркой в глазах и с тонкими губами, сжатыми, точно от ощущения укуса и желчи…
Впрочем, и я, конечно, не разбирался и не суммировал своих впечатлений. Капитан человек добродушный… И он обливал человека водой на морозе… Кароль с ним теперь как будто дружен… Но «как волка ни корми — он глядит в лес». И что-то неприятное примешивалось ко всем деревенским впечатлениям. Было хорошо иной раз отправиться в ночное с кучкой деревенских ребят, весело скакавших в сумерках на неоседланных лошадях. Приятно и жутко спать в саду под деревом, прислушиваясь к ночным шепотам и шорохам… Порой среди тихого бреда ночной природы срывалось отяжелевшее яблоко и, громко хлопая по листам, падало на землю… Кричит дальний петух… Тявкает на деревне собака… Близко пролетает с торопливым звонким криком какая-то неугомонная или напуганная птица… И вдруг в затихшем саду новые звуки: треснула ветка хвороста, шуршат кусты. Дерево дрожит слишком частой дрожью, яблоки стучат по земле, как град… Это они из деревни забрались в сад, и подходить к ним опасно. Мы втроем начинаем стучать по стволам и кричим в темноту чащи. Со двора бегут собаки. Неясные тени медленно исчезают в кустах…
Матери опять не хотят нас пускать ночевать в саду. Бог знает, что у них на уме… Но те, что приходят «на двор» с просьбами, кланяются, целуют руки… А те, что работают у себя на полях, — кажутся такими умелыми и серьезными, но замкнутыми и недоступными…
Усадьба капитана была ограждена непроницаемыми кустами сирени, и наша жизнь постепенно все более замыкалась в ее пределах… Между нами и деревней стояла стена, и мы чувствовали себя людьми без собственной среды.
Правда, капитан жил теперь в мире с соседями, и гарнолужские «паны» часто посещали его приветливый дом. Лохманович, по-прежнему «маестатозный»[24], хотя надевший вместо «чамары» простую «сукману» из верблюжьей шерсти, не пропускал ни одного торжественного случая. Приходил, покашливая в передней, кланялся капитану, целовал руки у женщин и ждал «стола». Из всех остальных претензий он особенно сохранил претензии гастронома и уверял, будто может различать тончайшие оттенки вин. Пользуясь его слабостью, мы приготовляли порой невероятные смеси, создавая для них торжественную обстановку. Бедный шляхтич смотрел на свет, смаковал, пил с удовольствием и хвалил. Только однажды, когда мы хватили через край и угостили смесью пива, вина и дрожжей, — он все-таки выпил всю бутылку, но на вопрос о качестве — ответил:
— Ну… скажу вам откровенно: обыкновенное столовое вино… не больше.
В особенно торжественных случаях являлся в капитанском доме даже «заведомый ябедник», сирота-дворянин Банькевич. Он сильно растолстел и ослаб. За ужином ел невероятно много, а затем садился поуютнее в кресле и, сложив на животе красные руки, глядел на танцующую или играющую молодежь благодушными глазками, пока не засыпал. Было известно, что в такие минуты с достойным шляхтичем бывают не совсем приличные случайности. Кавалеры хихикали, барышни краснели, а беспечный шляхтич просыпался, окидывал притихший зал светлым взором и спрашивал:
— А?.. Что такое?..
Порой приезжали более отдаленные соседи-помещики с семьями, но это бывало редко и мимолетно. Приезжали, здоровались, говорили о погоде, молодежь слушала музыку, порой танцевала. Ужинали и разъезжались, чтобы не видаться опять месяцы. Никаких общих интересов не было, и мы опять оставались в черте точно заколдованной усадьбы.
Яркий солнечный день. Раскаленные лучи заливают круглую клумбу с цветами, темную зелень сирени, садовые аллеи. Где-то, как немазаное колесо, клекочет аист, в раскрытые окна из гостиной несутся звуки фортепиано. Это кузина играет пьесы из своего небогатого репертуара: «Песня без слов», «Молитва девы», «Полонез» Огинского, шумки и думки польско-украинских композиторов. Играет недурно… Звуки, полные то беспредметной страсти, то неоформленных исторических воспоминаний, то мечтательного томления, рвутся из комнаты, веют над цветами, вьются, носятся, гаснут над истомленным садом. Я слушаю их с наслаждением, странным, томительным, жутким. Они рождают в груди ощущение, которое ищет исхода, порывается куда-то далеко за этот круг цветов и сирени, куда-то вдаль… Порывается и не может взлететь и носится все в том же тесном и знойном кругу… Я ухожу в темные уголки сада, сажусь там и даю волю воображению… В певучем рокоте фортепиано, смягченном расстоянием и зарослями, мне слышится звон чаш, лязг сабель, крики борьбы… И опять романтические призраки прошлого обступают меня кругом, овладевают душой, колышут, баюкают, нежат, уносят в неведомые края и неведомое время… Рыцари, знамена, пыль на степных широких шляхах… Скачка, погоня, сеча… С кем? За что? С какой целью? Во имя какой идеи? Этого не говорит ни этот звенящий рокот, ни раскаленное зноем воображение… А где-то там, за пределами усадьбы, идет своя трудовая жизнь, неведомая и чуждая… От нее веет в наши заколдованные пределы отчужденностью, презрением, враждой… И нет ничего, что бы связало жизнь воображения, мечты, порыва с этой суровой, но действительной жизнью труда и терпения…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На третий, кажется, год мы приехали в Гарный Луг зимой, на святки, и здесь узнали, что Антось умер.
На меня это известие произвело такое впечатление, как будто все то неопределенное, чем веяло на нас с мужичьей деревни, вдруг сгустилось в темное облако и оттуда пал громовой удар.
Судьба некрасивого парубка была не совсем обыкновенна.
— Антось, может быть, не простой человек, — говорил нам со своим простодушно-печальным и задумчивым видом Саня.
Происхождение Антося было для нас окутано тайной. Впоследствии я узнал, что тайна эта не особенно сложна. В усадьбе капитана жил некоторое время молодой землемер, и была «покоёвая панна» (нечто почетнее обыкновенной горничной) из обнищавшей шляхты. Он был бедняк, но… это не помешало увлечению, а только свадьбе. За околицей, под купой больших осокорей, стояла хата старушки вдовы Гапки, и в этой хате Антось увидел свет. После этого землемер уехал искать доли, а панна, пока он не найдет эту долю, тоже уехала куда-то на место… Антось остался у Гапки, а потом, в ожидании, пока его потребуют родители, — его взяли к капитану.