Я Рапопорт - На рубеже двух эпох (Дело врачей 1953 года)
Откровенно говоря, ни в какую борьбу мне вступать не хотелось, хотелось покоя после пережитых бурь, но обстановка для этого была малоумиротворяющая. Семен Иванович посвятил меня в то, что после моего ареста партийная организация создала комиссию, которая имела задание обследовать мою лабораторию и вскрыть мою вредительскую деятельность. Комиссия свое задание выполнила с составлением соответствующего акта, утвержденного партийной организацией. Семен Иванович рекомендовал мне потребовать его для ознакомления и для требования отмены его. Мне было совершенно наплевать на этот акт после реабилитации меня высшими органами власти и восстановлением в партии. Однако с этим актом было связано начатое, но не завершенное персональное дело С. И. Диденко по обвинению его в поддержке врага народа. Хотя это дело повисло в воздухе, но ликвидация его была связана с отменой дискриминирующего меня акта. Этот аргумент был действенным, я совершенно не учел его по своей слабой ориентации в тонкостях партийного бюрократизма. По возвращении из Сочи я подал заявление в партийную организацию, в котором, ссылаясь на устав партии, потребовал ознакомления меня со всеми решениями, касающимися меня, принятыми в период моего пребывания под провокационным арестом, и либо отменить эти решения, либо пересмотреть их в моем присутствии.
Я был уверен, что партийная организация автоматически отменит этот акт, наивно полагая, что самый факт реабилитации аннулирует его. Но я не учел, что сталинская партийная машина еще действует и позиций сдавать не намерена. Руководство партийной организации института, проконсультировавшись, по-видимому, в райкоме КПСС, заявило мне, что акт не отменяется, а будет пересмотрен в моем присутствии. Как потом стало совершенно очевидным, при этой консультации было дано указание не только не отменять акт, но и при пересмотре подтвердить все его дискриминирующие меня пункты, т. е. подтвердить полную объективность акта. Интересный парадокс эпохи: высшие правительственные и партийные органы имели мужество дискредитировать репутацию непогрешимости самого непогрешимого аппарата власти - органов госбезопасности, а аппарат на местах все еще боролся за свою репутацию высокой принципиальности и непорочности, в которые давно уже никто не верил. Мой случай был не единственным в такой борьбе. Сопротивление реабилитации и освобождению невинно арестованных врачей (и не врачей) первое время было нередким явлением.
Итак, для меня "дело врачей" не было закончено на Лубянке, а было продолжено в партийной организации Института им. Тарасевича. В очередную пятницу состоялось заседание партийного бюро в моем присутствии, где был зачитан акт обследования моей лаборатории. Основному конкретному содержанию акта предшествовало его паспортное введение: "Комиссия в составе (перечислены фамилии трех ее членов) обследовала по поручению партийного бюро лабораторию патоморфологии института и установила: б. заведующий лабораторией Рапопорт Я. Л., профессор, доктор медицинских наук, 1898 г. рождения, еврей, работает в институте с 1947 года". Далее шло по пунктам перечисление всех выявленных комиссией моих грехов, которые могли бы свидетельствовать о моей вредительской деятельности. Я не помню их точно, может быть, потому, что они были какие-то худосочные. Члены комиссии были абсолютно невежественны в вопросах патоморфологии, а потому никак не были в состоянии проанализировать существо моей исследовательской деятельности в любой ее форме, а тем более мифической вредительской деятельности. Поэтому почти все пункты обвинительного акта были какие-то невыразительные и касались высосанных мелочей формального характера, литературное изложение которых могло бы быть по плечу уровню членов комиссии. Все вместе взятые по их криминальному значению, они не стоили выеденного яйца, но партийное бюро не побрезговало и ими за отсутствием чего-либо более съедобного и при обсуждении акта по пунктам принимало решение о доказанности каждого из них. Единственным ярким пунктом и, по-видимому, главным козырем обвинительного акта был пункт, в котором устанавливалось мое вредительское руководство подготовкой кадров, и на нем поэтому необходимо остановиться подробно.
Единственным "кадром" в моей лаборатории была аспирантка И., научным руководителем которой я был. Ленивая по своей природе и к тому же недавно вышедшая замуж и забеременевшая на второй год аспирантуры, основные свои эмоции (особенно, забеременев) она устремила в личную жизнь. Справедливость требует заметить, что она иногда выражала сочувствие, видя мое огорченное лицо и угадывая причины моих огорчений (ведь были 1952-1953 годы!). Все это не мешало ей равнодушно относиться к своей аспирантской судьбе, которая должна была завершиться диссертацией. Она прекрасно угадывала политическую атмосферу и понимала, что я приложу все усилия для благополучного завершения ее диссертации, чтобы избежать обвинения в преднамеренно плохом руководстве аспирантом русской национальности. Со времени кампании борьбы с космополитизмом такие мотивы в разных аспектах и в разных условиях были предметом пристального и придирчивого внимания и даже получали тенденциозное освещение в печати. Моя аспирантка не ошиблась. Я подавил в себе мои принципы педагога и научного руководителя и принял участие в завершении ее диссертации, срок представления которой истекал летом 1953 года. Многие страницы диссертации в ее первом, черновом варианте были написаны мною, да и в переписанном я сделал многочисленные поправки и дополнения карандашом на полях и в тексте. Поэтому я был потрясен при чтении пункта акта, в котором говорилось, что я не только не руководил ее диссертацией, но даже не удосужился прочитать ее. Следует при этом заметить, что по патоморфологическому характеру диссертантной темы в институте не было ни одного человека, кроме меня, который мог бы хоть в минимальной степени помочь ей, невежде в вопросах патоморфологии, при выполнении диссертационной работы в методическом и научном отношениях. Моему возмущению не было границ. Я потребовал пригласить И. для очной ставки. Ее пригласили, и по несколько растерянному выражению ее лица мне казалось, что она была недостаточно предварительно подготовлена к этому приглашению. На вопрос председательствующего о том, подтверждает ли она пункт акта, касающийся ее диссертации, она захлюпала носом, по-видимому ей все же стыдно было передо мной, и сквозь навертывающиеся слезы, не глядя в мою сторону, полностью его подтвердила. Тогда я потребовал от нее, чтобы она принесла черновой экземпляр диссертации с массой моих исправлений и с многими страницами, написанными лично мною. Она, всхлипывая, ответила, что этого экземпляра у нее нет, что его сжег ее муж. Неправдоподобность этой аргументации и ее явная ложь не требовали бы доказательств. У меня хранились рукописи почти всех моих работ, даже самых ранних, хотя к этому времени их было около сотни, а она дала сжечь рукопись своей первой и единственной, к тому же незаконченной работы! (В дальнейшем эта сожженная рукопись нашлась.) Я привел эти соображения, полагая, что они будут убедительными, но "судьи" не желали с ними считаться; по сценарию, им необходимо было полное доверие ко лжи И., что они и продемонстрировали. Тогда я потребовал, чтобы она принесла второй вариант диссертации, на что она сказала, что он у нее на даче. На этом рассмотрение акта было перенесено до понедельника, но вся обстановка, в котором оно проходило, не оставляла у меня никаких сомнений в его финале. Я потребовал от И. принести на следующий день второй, уже перепечатанный на машинке вариант диссертации с многочисленными моими исправлениями. Оказалось, что мои исправления, сделанные карандашом, были старательно поспешно стерты, но удалить следы карандашного нажима было невозможно. Всякий, даже неопытный, следователь мог легко обнаружить следы моего характерного почерка. Мне стали понятны причины сдержанности и настороженности, с которой встретила меня И. по моем возвращении и которая меня несколько удивила. Ведь она была заинтересована в моем возвращении в связи с необходимостью завершения и защиты диссертации. Возможно, она "отмежевалась" от меня, как от своего руководителя, и от моего руководства для спасения диссертации; это было в порядке вещей в ту подлую пору. Отмежевывались даже дети от арестованных родителей, родные от близких во имя своего спасения. Многие это понимали и прощали по известному французскому правилу: все понять - все простить. Моим соседом по даче был известный клиницист, видный ученый, арестованный по "делу врачей". Его бывший ассистент занимал кафедру в одном из периферийных институтов. На митинге по поводу раскрытия организации "врачей-убийц", среди которых было имя и его учителя, он, естественно, должен был выступить. Патетически клеймя своего бывшего учителя, он воскликнул: "Если бы я мог, я бы задушил этого мерзавца собственными руками", сопровождая это намерение соответствующими жестами. Зная это, я был удивлен, когда увидел этого потенциального палача (хорошо, что его не поймали на слове!), наносящего визит своему учителю. Я спросил у последнего, знает ли он о выступлении его ученика на митинге. Тот ответил, что, конечно, знает, сопроводив это оправдывающими словами: "А что ему было делать?" Все в то подлое время прощали друг другу подобную подлость. Лишь немногие имели мужество с жизненным риском удержаться от ее совершения, а я никогда не мог побороть свое отвращение к ней. Митинги по поводу раскрытия организации "врачей-убийц" происходили во всех медицинских учреждениях, в научных медицинских обществах, и многие, в том числе и известные ученые, принимали поручение заклеймить позором своих коллег, и среди них даже близких друзей, и требовать для них самого сурового наказания, т. е. смерти.