Страх и наваждения - Елена Семеновна Чижова
Но я ее недооценила. Вместо того, чтобы биться в наглухо запертые ворота, она открыла маленькую калитку, уточнив, что речь идет о ее киевской родне.
Признаться, меня поразила легкость, с какой она перевела наш, казалось бы, житейский разговор в опасную плоскость – ни дать ни взять опытная рапиристка, караулившая момент, когда противник потеряет бдительность, чтобы сделать мгновенный выпад и – прицельный укол. В том, что это именно выпад (или, по меньшей мере, провокация), можно было не сомневаться. Об этом свидетельствовал ее острый, как кончик рапиры, взгляд.
Прекрасно осознавая, что ступаю на тонкий лед – а кáк не ступить, если она, быть может, сама того не ведая, разорвала спираль молчания, заговорив со мной о том, о чем все другие помалкивали? – я строго наказала себе соблюдать осторожность (в переводе на язык страха: меньше говорить, а больше слушать).
Имея дело с моей говорливой собеседницей, это было нетрудно.
После Первой мировой войны в их семействе рождались исключительно мальчики – как потом оказалось, с тем злокозненным расчетом истории (замаскированном под народную примету: много мальчиков – к войне), чтобы поспеть аккурат к началу очередной, второй по счету вселенской бойни, на полях которой они и сложили свои буйные комсомольские головы. Все, за исключением самого младшего – поскребыша, возвратившегося в родной Ленинград целым и невредимым. Его отец, не отличавшийся особой деликатностью, объяснял это не милостью судьбы, а ее крестьянской рачительностью: оставить одного на племя. Выражаясь по-городскому, для продолжения рода – задача, с которой тот успешно, хотя и не сразу, справился, родив двух здоровых отпрысков: девок-двойняшек.
Поздравляя новоиспеченного папашу с почином, его отец, для которого слова «отпрыск» и «сын» были синонимами, выразил твердую надежду, что на этом дело не остановится: за девками последуют парни. То, что парней не последовало, объясняется той же самой народной приметой: страна вставала на мирные рельсы. Но поди объясни, почему за двойняшками не последовало никого…
Как бы то ни было, девочки росли и, несмотря на то, что одевали их по-разному – это вам не сытые времена, одинаковых обносков не напасешься, – выросли на удивление дружными. Что называется, стояли друг за друга горой.
Дома – против отца, который частенько поднимал на них руку, пуская в ход свой фронтовой солдатский ремень с тяжелой пряжкой; а наутро, проспавшись, каялся и втайне от жены покупал обеим (благо не помнил, которая из девок пострадала) по сладкому петушку на палочке. Тайность покаянного обряда объяснялась тем, что его жена петушками брезговала и, свято веря в то, что петушков изготавливают цыгане, называла их: «цыганские леденцы». Заметив красный след на губах дочерей, она могла разразиться гневной речью, пророча обеим девкам жизнь перекати-поле – иными словами, цыганскую судьбу. (Я вспомнила, как долго и тщательно моя попутчица вытирала губы, доев порционную курицу.)
Во дворе – против больших мальчишек, норовивших подергать девчонок за косички; а со временем и что похуже.
В школе – против учителей, которые, под предлогом посеять разумное, доброе, вечное, забивали их головы мечтами о светлом коммунистическом будущем, где – на фоне вечной дружбы между всеми советскими народами – воцарится невиданное райское изобилие. И где всякий, даже распоследний лентяй и двоечник, получит не по заслугам, а по потребностям. А не получит, так сам возьмет.
Верили ли в это сами учителя? Быть может, верили – ибо абсурдно. Но, как уже не раз бывало в нашей истории, по их абсурдной вере воздалось не им, а ученикам. Точнее, одной из всех бесчисленных мальчиков и девочек, в чьем окружении они остались на черно-белых, теперь уже пожелтелых, фотографиях.
Эта самая одна и сидела рядом со мной, сложив на коленях ухоженные и унизанные перстнями руки, своей короткопалостью свидетельствующие о ее крестьянских корнях, которых она нисколько не стыдилась, справедливо, быть может, полагая, что именно простонародные корни позволили ей поверить в то, во что другие не верили – включая ее единокровную и единоутробную сестру.
Но тут не корни, а зависть, разъедающая душу, как ржа железо.
Первые пятна зависти, замаскированные под следы прощальных слез, выступили на щеках сестры в далеком семьдесят пятом, когда моя собеседница, которую родители условно считали «старшей», вышла замуж за ленинградца, а «младшая» за киевлянина. Боже упаси, никаких национальных предрассудков – этих глупостей в семье не было, а если что и было, так не всерьез, а к слову и в сердцах. А в жизни: хохол – не хохол, лишь бы человек был хороший. А то, что не ближний свет, так ведь не Америка, никуда не денутся, приедут.
Впрочем, кожа молодая. Это старческие пятна уж если выступили, не проходят, а у двадцатилетних: как пришли, так и ушли. Так бы, скорей всего, и было, если бы не капиталистический коммунизм, воцарившийся в семье «старшей», но обошедший стороной «младшую».
Я представила, какими глазами та, навещая петербургских родных наездами, смотрела на фантастически разбогатевшую сестру; кáк на первых порах искренне – а потом пряча глаза – благодарила за щедрые подарки; кáк она уговаривала себя не поддаваться дурному чувству, которому трудно не поддаться, если смотришь на сестру, как в надтреснутое зеркало: в зеркале твое отражение, но это – не ты.
А зависть между тем зреет, наливается злыми соками – и только и ждет подходящего случая, чтобы вырваться из зазеркалья, выплеснуть себя в гневе, сорваться с цепи.
– Ваша сестра это говорила?
– Она об этом думала.
– Вы уверены?
Разумеется, уверена. Иначе чем объяснить то, что с ними случилось?
«Старшая» перебирает перстни. Теперь уже не четки, а клавиши их общей, так ей, по крайней мере, кажется, их общей с «младшей» сестрой души.
– Накануне мы с мужем были в театре. (Я аплодирую мысленно: накануне – самое точное слово, лучше не скажешь.) Обычно билеты я покупаю заранее, а тут как-то, знаете, прошляпила, не учла, что дают премьеру. Дня за два спохватилась, а первые ряды заняты. Конечно, расстроилась. Мы с мужем записные театралы, уж если в театр, не дальше третьего ряда. Ладно, думаю, восьмой ряд – куда ни шло. (Я вижу ее в вечернем платье, не слишком открытом, вероятно, в театре прохладно: последняя декада февраля.) И, представьте себе, не пожалела. Постановка замечательная, актеры – слов нет, как хороши. И тема жизненная. А то ведь как бывает – домой придешь, а вспомнить нечего. Спросишь себя, про что спектакль? Да ни про что…
Я вижу.
Зрительный зал полон. Сегодня особенный наплыв публики: нарядно одетые дамы, мужчины в строгих