Александр Шеллер-Михайлов - Господа Обносковы
Сын молчал.
На следующий день шла та же песня, то же нытье. Алексей Алексеевич почти привык к этим беседам и очень часто не произносил ни одного звука во время сетований матери. А эти сетования принимали все более и более угрожающий тон.
Однажды Алексей Алексеевич возвратился домой с одного урока и хотел пройти к себе в кабинет, но был остановлен на пороге матерью. Ее вид не предвещал ничего хорошего, глаза сверкали каким-то злорадным блеском, движения были торопливы и тревожны.
— Ну, что, дождался? — едко заговорила она скороговоркою. — Радуйся теперь, обманули, провели!..
— Что такое? Будете ли вы когда-нибудь толком говорить! — раздражился сын. — Что случилось?
— Ничего, батюшка, ничего! — язвительно говорила Марья Ивановна. — Мать у вас дура, мать ничего не понимает, ее слушать не стоит. Ну, и прекрасно, и наслаждайтесь, как из вас дурака делают.
— Да станете ли вы говорить, как следует? Что вы меня-то пилите? Понимаете ли вы, что вы измучили меня? — почти простонал сын. — У вас святого-то ничего нет! Вы, вы меня сводите в могилу!
Марья Ивановна вдруг разрыдалась.
— Прости, родной мой, прости! — застонала она. — Не могу я, не могу сдержать себя при этаком-то позоре! Ведь наша-то развратница, душегубка-то наша, сбежала!
Обносков тяжело опустился на диван.
— Сбежала за границу с любовником, верно, сбежала, с Павлушкой, верно! Без ножа зарезала! Срам-то, срам-то какой! Что теперь говорить-то будут!
— Что же это такое? Надо идти, справиться, — бормотал Обносков. — Да это ложь, у нее не было паспорта… Ложь! ложь!.. Кто вам сказал?
— Людишки, людишки их, — рыдала мать. — Лица этакие поганые с улыбочками делают, радуются нашему горю, нашему позору… Подкуплены, бестии, подкуплены!
Обносков с усилием поднялся с дивана…
— Батюшка, я с тобою поеду, ты слаб, — засуетилась мать.
— Подите прочь, — оттолкнул ее сын с непривычной грубостью.
В его глазах сверкала злоба.
— Не смейте никому рассказывать об этом до моего возвращения. Слышите?
— Слышу, слышу, — робко произнесла мать, и в ее голове вдруг промелькнула мысль: «Что это он точно мой покойник муж сделался!»
— Ступайте в свою комнату, а то вы с прислугой болтать станете. Привыкли к сплетням! — еще более резко и сухо проговорил сын, и, действительно, в эту минуту он был похож на своего забитого отца, когда тот бывал пьян и грозен.
Обносков вышел. Его походка была нетороплива, но тверда. Во всей его фигуре было что-то зловещее и мучительное. Худой и истомленный, но сдержанный появился он в доме Кряжова и приказал лакею доложить о своем приходе старому ех-профессору. Он сел в столовой и устремил глаза на дверь, из которой должен был выйти Кряжов. В этом не было ничего рассчитанного на эффект, но этот пристальный взгляд, встретивший Кряжова при первом его шаге в столовую, смутил старика и заставил его впервые потупить глаза перед зятем. Обносков не спускал с него глаз. Оба они страшно изменились за последнее время, на обоих страдание наложило свою неизгладимую печать. Кряжов молча поклонился и сел. Он как-то совсем сгорбился.
— Что же это значит? — неторопливо заговорил Обносков довольно твердым голосом. — Я жду ваших объяснений!
— Что же мне объясняться! — произнес старик.
— Где ваша дочь?
— Не знаю, — солгал Кряжов и глянул в сторону, избегая встречи с испытующим взглядом зятя. — Она уехала куда-то без моего ведома…
Старику было непривычно, мучительно лгать, и еще перед кем, перед презираемым человеком.
— Без вашего ведома? — засмеялся Обносков, и в его голосе уже послышалось лихорадочное волнение. — Без вашего ведома! И вы думаете, что я вам поверю? Не в ваши бы годы прибегать ко лжи. Вы когда-то так гордились своею прямотою.
Кряжов промолчал; он ясно слышал насмешку в словах зятя, но говорить не мог.
— И что вы хотите этим выиграть? — продолжал Обносков. — Не думаете ли вы, что вашу дочь не вернут назад?.. Да я ее из могилы отрою, я ее с того света верну! — вдруг прорвался Обносков болезненным восклицанием. — Знаете ли вы, чего мне все это стоит! Жизнью, жизнью я поплачусь!
Кряжов молчал. Какую-то тупую боль пробудил в нем измученный вид этого больного человека, как-то странно звучал в его ушах этот хриплый, задыхающийся голос, прерываемый глухим кашлем. Старик возненавидел зятя в последнее время, но теперь ему было жаль этого человека, и в глубине своей честной души он слышал упреки совести, чувствовал, что и он виноват, может быть, более всех виноват и в горе, и в теперешней болезненности этого человека. Здесь резко отразилась противоположность характеров этих двух человек: Кряжова страшно мучили упреки совести, а Обносков не упрекал себя ни в чем и считал себя вполне правым и безупречным.
— Полно, Алексей Алексеевич, — промолвил старик, — мы оба равно несчастны, мы оба равно ошиблись.
— Ошиблись! — гневно проговорил Обносков, сверкнув глазами. — Значит, и вы ошиблись во мне? Но я все тот же, каким я был прежде. Зачем же вы выбирали меня в мужья своей дочери? Где были тогда ваши глаза?.. Вы ошиблись во мне и потому решились принести в жертву меня. Стыдитесь! Стыдитесь!
Кряжов смутился и опять отвел в сторону свои глаза, чтобы не встретить взглядов зятя.
— Полно, полно, Алексей Алексеевич, — снова промолвил старик. — Я говорю, что мы оба несчастны, и нам остается только примириться со своею участью.
— Примириться? Никогда, никогда! — крикнул Обносков, волнуясь все более и более. — Я призову вас к суду, как сообщника в деле ее бегства. У меня найдутся и улики, и свидетели. Я призову к допросу вашу прислугу. Вы подкупили ее, но я разожму ей рот… Я опозорю вас, а все-таки заставлю сознаться, заставлю!
Старик поднялся с места и выпрямился во весь рост. Его колоссальная, величавая в своей скорби фигура была прекрасна в эту минуту.
— Ну, и что же будет дальше? — спокойно спросил он безмятежным и твердым тоном. — Опозоришь и заставишь сознаться, а дальше-то что?
Голос старика был необыкновенно ясен. Обносков не отвечал.
— Я опозорен уже и тем, — продолжал старик, не изменяясь в лице, — что моя дочь должна была бежать от мужа, выбранного мною. Я опозорен уже и тем, что я выбрал такого зятя, как ты. Ты хочешь наказать меня, но я уже наказан, видит бог, что я наказан. Ты видишь, я один, я оставлен дочерью, я чувствую себя виноватым перед нею и не нахожу оправдания себе даже в своей совести. Чего же мне бояться еще? Публичного скандала? Но его боятся только те, кто не боится суда своей совести; для меня высшее наказание ее суд. Этот суд я перенес, тут я уже отстоял свой законный срок у позорного столба… Ты видишь, я постарел на десятки лет, а моя натура не легко ломается…
Обносков как-то тупо молчал и слушал эту странно спокойную, безмятежную и все же потрясающую по своей глубокой скорби речь старика.
— Итак, ты хочешь скандала, — продолжал Кряжов все тем же тоном. — Все в твоей воле. Объявляй, жалуйся. Пусть судят меня, я не испугаюсь. Я мог бы испугаться, если бы суд мог воротить в твой дом мою дочь. Но, благодарение богу, на земле нет такой власти, которая могла бы сделать это. Здесь ваши законы бессильны…
— Ошибаетесь, ошибаетесь! Ее вернут, непременно вернут! — вскричал Обносков.
Старик сострадательно усмехнулся.
— Ты убежден в этом? — промолвил он. — Подумаешь посерьезнее, увидишь, что это ошибка, что никто не смеет вернуть ее, никто… И откуда вернуть? Где она? Кто это скажет?.. Значит, вся польза из скандала будет в нашем позоре с тобою. Я не боюсь суда и публичности, как я уже сказал тебе. Но загляни поглубже в свою душу; ты, как видно, считаешь себя безупречным и не знаешь, что значит страшный суд совести. От этих мучений ты сумел избавиться, к несчастию. Да, к несчастию, потому что это суд всех честных людей!.. Но не дрогнешь ли ты перед гласностью? Не побоишься ли ты сделаться без всякой пользы для себя предметом салонных толков? И будет ли говорить в твою пользу тот свет, который уже насмотрелся на подобных тебе мужей? Не будет ли колоть тебя каждое двусмысленное слово, каждый намек, каждое насмешливое сожаление? Твоя совесть покуда спокойна и не видит твоих ошибок, но тогда ей укажут на каждую мелочь, на каждый промах, тебе разъяснят, что за женщина твоя мать, каково жить с нею, насколько было честно отдать жену под ее гнет, и едва ли даже ты сохранишь свое спокойствие. Что ж, поступай, как знаешь. Я на все смотрю уже так холодно, как можно смотреть, только стоя одной ногой в могиле, а ты — ты привык волноваться даже из-за пустяков, из-за отнятых у тебя грошей…
— Надели петлю, затягивают ее и глумятся, доказывая, что ее нельзя снять! — почти зарыдал Обносков и треснул кулаком по столу.
— Бог свидетель, что я глубоко жалею тебя и каюсь за свою ошибку, — потрясенным голосом произнес Кряжов.