Семен Липкин - Записки жильца
Гениальность таких книг, как "Майн кампф" или "Вопросы ленинизма", мнимая, но что-то их сближает с истинно гениальными книгами, и это что-то заключается в пьянящей привлекательности их для большинства, которому кажется, что оно, впитав в себя эти книги, приближается к высокому, важному, вечному, прекрасному и мужественному.
Посредственность, лишенная веры в запредельное, всегда нуждается в истине ясной, бескомпромиссной, непогрешимой, безоттеночной, победной. Даже религия отступает перед грехом, когда принуждает, насильно принуждает, считать себя непогрешимой.
Поднимаясь по узкой улице в гору, Лоренц вспомнил, что и в его родном городе есть такие улицы, и тут же почему-то ожила в его памяти мысль, которую он прочел, когда в свои лаборантские годы пытался изучить персидский язык. Это было в предвоенном мае. Он поднимался вверх по Гаванному спуску и прочел в книге справа налево: "Тот, кто говорит, что близок к истине, тот далек от нее; тот же, кто говорит, что далек от истины, тот несет ее в себе, не зная об этом".
Нынешняя посредственность не может себе позволить духовной роскоши предположить, что величайшая творческая сила не в ней, что она, посредственность, далека от истины. Только возвышающее смирение преображает ее, но в восемнадцатом веке посредственность отказалась от смирения. Посредственность потому и посредственность, что должна постоянно, ежеминутно быть уверенной в том, что она - в созидательном слиянии с единственной, непререкаемой истиной. Истина, по ее глубочайшему убеждению, всегда единственна, всегда непререкаема, хотя она может меняться, сегодня она единственно гитлеровская, завтра - единственно сталинская, или наоборот, но всегда она должна быть наглядной, неопровержимой, властвующей, всеобщей, найденной, но не искомой. Без такой истины посредственность впадает в растерянность, в трепет, порою в безумие, а нередко и гибнет.
Думал Лоренц и о том, что вот он идет по земле, откуда в начале прошлого века вышел его предок-саксонец, но не его эта земля, красивая земля, но не его. Есть множество общих черт в жизни победителей и побежденных, есть и разное: Гитлер убивал главным образом не немцев, чужих, Сталин убивал главным образом своих, - и у нас и у них тяжела жизнь, тяжела и мучительна судьба. Голос разума не умолкал в Лоренце, хотел об этом говорить, но голос крови молчал немотою камня. Есть общность судьбы, нет общности крови. Прекрасна земля Саксония, но не она мать-земля, мать-земля далекая, дорогая, несчастная Россия. Его никогда не привлекали, а теперь ему и вовсе перестали нравиться слова Блока: "Да, скифы мы, да, азиаты мы". Кто спорит, сказал их поэт, может быть, и великий. По мнению Эмерсона, рождение поэта является основным событием истории. Это заблуждение. Основным событием истории является рождение любого человека, даже самого заурядного, потому что это есть новое, вечное рождение Бога. Но и тогда, когда человек не заурядный, а великий, родина ему не жена, как говорил Блок, а мать. Мать всегда одна, всегда и всюду одна.
Жена моя... Ни разу в жизни Лоренц не произнес эти слова как свои, а как мечталось ему сказать просто и нежно: "Моя жена сейчас придет", "Моя жена узнала", "Моя жена..." Холодно, что ли, и медленно текла кровь в его жилах, и поэтому не слышен ее голос? Ему уже тридцать шестой, а он никогда не знал женщины. Как это получилось? Вместе с порой созревания развивалась в нем болезненная, самолюбивая стеснительность, он стыдился своей небойкости, несветскости, малахольности, год за годом отравляло его непонятно как и откуда пришедшее к нему сомнение в своем мужском достоинстве. Бывало так, что девушки притягивали к себе его внимание, но редко: та была глупа, та заядлая крикливая комсомолка, та вульгарна. А те, которые ему нравились, смотрели на него как на пустоту. Ему нравилась Анна Шелике. Ему нравилась чужая жена, чужая недавняя любовница, чужая темная душа.
А что в ней было хорошего? Ее синеглазое обманчивое простодушие? Густо накрашенный рот, который умел источать не более двухсот, от силы двухсот пятидесяти обыденных слов? Беззаботный, прерывистый смех, смех распутницы и заводной игрушки? Все это так, но он предчувствовал, что завтра днем произойдет в его жизни нечто необыкновенное.
И оно произошло. Анна выглядывала из окна верхнего этажа, когда Лоренц приблизился к дому, в котором она ему назначила свидание. Он слышал, стоя у двери, как она спускается по скрипучей лестнице. Она открыла дверь, поцеловала его (она это делала еще при Литвинце), повела наверх, в маленькую комнатку, они уселись на постели, застланной байковым старушечьим одеялом, перед круглым столом, на котором стоял кофейник, уже горячий, рядом две большие чашки, несколько тоненьких печеньиц из плохой, темной муки, на стене висел портретик Адольфа Гитлера, но, перехватив взгляд гостя, Анна сняла портретик и несмело, виновато рассмеялась. Анна снова принялась расспрашивать о Литвинце, но уже вяло, зато жарко и однообразно жаловалась на одиночество, плакала. Когда Лоренц напомнил ей о существовании мужа, она с жесткой горечью удивилась:
- При чем тут Иоахим?
Все дальнейшее сделала Анна, но получилось у нее так, будто она только покорно и даже немного нехотя шла навстречу желанию Лоренца, и Лоренц ясно видел эту простительную хитрость, видел даже тогда, когда у него закружилась голова от восторга и страха. Анна поняла, хотя он и не думал ей в этом признаться, что она первая женщина в его жизни, это ее сначала поразило, у нее было другое представление о советских офицерах, потом это ее растрогало, она его наставляла: "Не волнуйся, Михель, отдохни, и тогда тебе будет хорошо", - и ему в самом деле стало хорошо, но ненадолго, после этого ему захотелось от нее отодвинуться, все в ней сделалось ему чуждо.
По-иному засветились дни его. Он и сам не заметил, как прилепился к ней всей растревоженной плотью, всем благодарным существом. Она и теперь была ему нужна только в те минуты, когда он познавал ее, но только в ней, еще так недавно спавшей с его другом и продолжавшей спать с мужем, он обретал то, что, казалось бы, сотворено для всех, но не для него. Он ревновал ее, чужую, к мужу, и она ему говорила:
- Возьми меня к себе, кончишь службу, уедем вместе.
Он верил в то, что она этого действительно хочет, и он не ошибался, она не играла, как с Литвинцом, она полюбила его, ее волновало целомудрие завоевателя, одного из тех, кого все боялись, ее волновали его чистота, его неумелость, его господство над ее страной, она учила и научила его любви, он был ее властелином и ее созданием. Иногда, нечаянно, она его называла не Михелем а Рихардом, он ей казался ее дорогим мальчиком, таким же беспомощным и родным.
Новый, 1946 год они встречали не вместе, она - в кругу семьи, он - в своей части, но 1 января во второй половине дня им посчастливилось (Миша заранее договорился с водителем машины Тыртова, начальника отдела) поехать вдвоем в Эльстру. Портновская мастерская Кюна, двоюродного брата Анны, напомнила Мише мастерскую Ионкиса в его родном городе: те же большие шкафы (товар у портного был свой), манекены выпуклогрудые, на одной ноге, примерочная за плотной занавеской. И сам господин Кюн, изящный, наполненный самоуважением, чем-то походил на Ионкиса из Мишиного детства. Господин Кюн всю войну работал в Берлине в военной мастерской, он не только видел, но и щупал полковников и генералов, их живот и пах, для него это были герои, которые благоволили с ним шутить иногда, и он, преклоняясь перед ними, тем самым возвышался в собственных глазах. Поражение Германии он объяснял чем угодно, но только не ошибочными или, избави Бог, дурными действиями вождя и его соратников. Когда он вернулся в Каменц, оказалось, что его жена и двое детей убежали от русских в американскую зону, ключи от мастерской оставили у Иоахима, и тот сохранил в целости все имущество господина Кюна, и благодарный Кюн сшил бесплатно Иоахиму костюм из собственного материала.
Благодетельная слепота помогла господину Кюну сохранить добропорядочность в фашистском государстве, он презирал двоюродную сестру за распутство, но молчал, боясь ее русских любовников. Когда парочка вошла в мастерскую, господин Кюн позвал Анну в заднюю комнату. Миша от нечего делать стал читать прибитый к стене прейскурант (вот чего не было у Ионкиса), цены на все виды работ были строго обозначены, но они дополнялись из-за инфляции количеством тех или иных продуктов. Мише послышалось, что Анна и Кюн спорят, и действительно Анна вернулась к нему взволнованная, злая, от этой злости она внезапно стала казаться старше и грубее.
Она ничего не хотела объяснять Лоренцу, повела его наверх, в спальню там она и с Литвинцом лежала, - было очень холодно, немцы, оказалось, ради свежего воздуха не отапливают спальню. Анна, раздеваясь, ругалась, как солдат, сердясь за что-то на брата, Лоренцу эта ругань была противна, Анна поняла, заплакала. Лоренц привез кое-какую закуску, бутылку водки (все офицеры получили такой новогодний подарок), он выпил от силы сто пятьдесят, Анна - все остальное и продолжала плакать. На этот раз она была с Лоренцем не такой, как всегда, будто обязанность исполняла, потом опомнилась, стала целовать его лицо, губы, длинную шею, просить: