Алексей Писемский - Взбаламученное море
Люди, вроде Нетопоренка, трактовались за людей необходимых и полезнейших для общества.
Дворянство, хоть и сильно курившее фимиам всевозможным властям и почти поголовно лезшее в службу, все еще обнаруживало некоторое трепетание, даже наш скромнейший Петр Григорьевич говорил: «Мы, дворяне, кое-что значим! Все не мужики, не купцы и не мещане!»
Купечество, по разным казенным подрядам и поставкам, плутовало спокойным образом, зная, что деньгами всякую дыру, если только ее найдут, замазать можно.
Простой народ стал приходить наконец в отупение: с него брали и в казну, и барину, и чиновникам, да его же чуть не ежегодно в солдаты отдавали.
Как бы в отместку за все это, он неистово пил отравленную купленную водку и, приходя оттого в скотское бешенство, дрался, как зверь, или со своим братом, или с женой, и беспрестанно попадал за то на каторгу.
Образование по всем ведомствам все больше и больше суживалось: в корпусах было бессмысленно подтянутое, по гимназиям совершенно распущенное, а по семинариям, чтобы не отстать от века, стали учить только что не танцовать. Оттуда, отсюда и отовсюду молодые люди выходили ничего несмыслящие.
Всюду слышался неумолкающий ни на минуту, но в то же время глухой и затаенный ропот.
Сама природа, как бы разделяя это раздраженно-напряженное состояние, насылала то тут, то там холеру.
2
Что-то веет другое
В сентябре 1853 года наш посол князь Меньшиков выехал из Константинополя.
Зачем и из-за чего эта война началась — в народе и в обществе никто понять не мог. Впрочем, не особенно и беспокоились: турок мы так привыкли побеждать! Но Европа двинула на нас флоты английский, французский и турецкий!
Хомяков писал в стихах, что это на суд Божий сбираются народы.
Несмотря на нечеловеческое самоотвержение войска, стало однако сказываться, что мы не совсем военное государство; но зато государство совсем уж без путей сообщения…
В Европе удивлялись нашим полуголодным солдатам и смеялись над генералами.
С 18 февраля 1855 года Россия надела годичный траур.
Героизм Нахимова, горевший, как отрадный светоч, перед очами народными, и тот наконец погас. В сентябре 1855 года была напечатана лаконическая депеша из Севастополя: «наши верки страдают»!
Исход дела стал для всех понятен.
Все почувствовали общее, и нельзя сказать, чтобы несправедливое, к самим себе презрение.
«Русский вестник» уже выходил. Щедрин стал печатать свои очерки. По губерниям только поеживались и пошевеливались и почти со слезами на глазах говорили: «Ей-Богу, это ведь он нас учит, а мы и не умели никогда так плутовать!»
В Петербурге тоже закопошились.
Добрый наш приятель, цензор Ф***, может быть, лучше многих понимавший состояние общественной атмосферы, нашел совершенно невозможным служить.
— Цензуры нет! — шепнул он нам однажды. — Нет ее! — воскликнул он потом с увлечением. Затем, будучи сам большим шалуном по женской части, объяснил подробнее свою мысль: — Я прежде, в повестях, если один любовник являлся у героини, так заставлял автора непременно женить в конце повести, а теперь, помилуйте, перед героиней торчат трое обожателей, и к концу все разбегаются, как собачонки.
По другим ведомствам советники Нетопоренки вдруг найдены несовременными.
Старый дуб, Евсевий Осипович, счел за лучшее успокоить себя в звании сенатора.
В феврале месяце 1857 года, на Сенатской площади собрался народ, говоря, что выдается указ о воле. Но указ выходил о порядке перехода помещичьих крестьян в казенные, и толпу разогнала полиция.
Вслед затем раздались довольно неопределенные толки, что дворянству поручено говорить на выборах об улучшении быта крестьян.
В провинции, впрочем, все это отражалось каким-то глухим и неопределенным эхом.
В описываемый мною город приехал один вновь определенный правовед и привез какой-то листок, напечатанный в Лондоне.
Молодой человек читал это в большом обществе, многие имели неосторожность смеяться. Чтеца на другой же день отправили в Петербург с жандармом и с секретным донесением, но там его — всего продержали три дня и выпустили.
— Странно!
Герой мой, Бакланов, все время перед тем, как мы знаем, служивший и получивший даже Станислава на шею, вдруг начал находить, что ему неприлично это делать, тем более, что все неслужебное около него как-то шевелилось, попридумывало, изобретало кое-что.
— Я выйду, друг мой, в отставку, — сказал он однажды жене: — и займусь лучше коммерческими делами.
— Хорошо! — отвечала та и потом, с обычным своим благоразумием, прибавила: — сумеешь ли только?
— Я думаю… тут не служба… я никем и ничем связан не буду! — отвечал Бакланов.
Евпраксия ничего на это не сказала и ушла к детям.
Бакланов вскоре потом подал в отставку и стал отращивать себе усы и бороду.
3
Скука среди семейного счастья
Был вечер. В большой гостиной, перед карселевою лампой, мирным и тихим светом освещавшею стены, картины и мебель, в покойном плисовом сюртуке сидел Бакланов. Его лицо, сделавшееся от отпущенных усов и бороды еще красивее, было печально.
Евпраксия, тоже значительно пополневшая, с солидною, хотя и с спокойною физиономией, сидела около него и работала.
Мальчик лет четырех, их старший сынишка, прелестный, как ангел, стоял на ногах на диване и своими ручонками обнимал Казимиру, которая совсем стала похожа на добрую французскую bohne. Муж ее уже помер. С появлением Бакланова, окончательно оставленный женою, он начал еще больше пить и предаваться волокитству, и, по свойственной этого рода жизни случайности, найден был утонувшим в пруду. Сам ли он как-нибудь залез туда, или его кинули, никто даже и узнать особенно не постарался.
Другой мальчик, лет около двух, пузанчик, под строжайшим присмотром няньки-немки, едва переступая с ножонки на ножонку, шагал по мягкому и волнистому ковру и, нередко спотыкаясь, клюкался носом в ковер; но не плакал при этом, а, обернув личико к няньке, смеялся.
При подобной обстановке, среди которой жил герой мой, казалось, и желать было нечего более; но сердце человеческое — тайна неисповедимая: Бакланов на свое положение смотрел иначе!
В настоящий вечер у них была в гостях madame Базелейн.
Прежде эта дама была даже мало знакома с ними; но в последнее время вдруг повадилась и начала ездить довольно часто.
Евпраксия не любила ее; а Бакланов, напротив, находил, что она — очень умная и развитая женщина.
Последний эпитет он нередко и с каким-то особенным ударением употреблял при жене. Евпраксия при этом, кажется, усмехалась про себя.
— Как хотите, — говорил он, обращаясь к madame Базелейн: — но женатый человек решительно отрезанный от всего ломоть.
— Но почему же? — спрашивала она его в недоумении.
— Во-первых-с, — начал перечислять ей Бакланов: — для остальных женщин, кроме жены своей, он не существует. Знаете ли, какое первое ощущение мое было, когда я женился?.. Мне показалось, что я в том обществе, для которого все-таки имел некоторое значение, с которым наконец был связан, вдруг стал совершенно чужим и одиноким.
— Но зачем же вам эта связь с обществом? — возражала ему madame Базелейн.
— Я не про то говорю-с, а про те ощущения, которые следуют за браком и которые если не непрятны, то все-таки странны: из богача вы делаетесь бедняком, тысячи субъектов меняете на одного.
Madame Базелейн пожала плечами.
— В отношении друзей тоже, — продолжал Бакланов: — уж неловко с ними поразгуляться и позашалиться… Пеший, по пословице, конному не товарищ!
— Но зачем же вам все это? — повторяла воздушная madame Базелейн: — у вас есть жена, дети!..
— Да, это все есть! — подтвердил Бакланов насмешливым голосом.
Евпраксия в продолжении всего этого разговора соблюдала строгое молчание, и только при последних словах мужа как бы легкая краска выступила на лице ее, а Казимире точно стало неловко и стыдно. Она внимательно принялась рассматривать лежавший под лампою коврик.
В это время однако Евпраксию вызвали кормить грудью третьего ребенка, а старший сынок, соскочив с дивана, побежал в залу. Казимира, ни на шаг его обыкновенно не оставлявшая, пошла за ним.
Бакланов и madame Базелейн остались вдвоем.
— Ах, мужчины, мужчины, всего-то вам мало! — сказала та и покачала головой.
— Да чего всего-то? чего? — перебил ее Бакланов.
С некоторого времени он все более и более стал прикидываться, особенно перед молодыми дамами, не совсем счастливым мужем.
— Вы будете у генерал-губернатора на бале? — переменила гостья разговор на другой предмет.
— Да не знаю, позовут ли? — отвечал Бакланов.
— О, непременно! — подхватила Базелейн: — вы знаете: он нынче тактику совсем хочет переменить… Ему из Петербурга прямо написали и поставили на вид Суворова, что вот человек — сумел же сойтись с целым краем. Он просто хочет теперь искать в обществе.