42-й до востребования - Михаил Александрович Тарковский
Бабушка спросила про музей, и пока я трогал раскалённых кошек, разговорилась с новой знакомой. Кошку мне хотелось отделить от земли, подклинив ладонью. А она изо всех сил тяжелела и пыталась с ладони не съехать.
Елена Васильевна крикнула:
– Миша, оставь её… Пойдём чай пить с сушками!
Музей в тот день не работал.
Для приличия я ещё помучил кошку, сыпя на неё струйкой пыли, а потом пошёл на зов, и вот мы сидим в комнатке. На окнах герани. По стенам полки, плотно заставленные книгами и всякой всячиной, из которой мне сразу приглянулся чугунный Дон Кихот, тоже читающий книгу.
Меня напоили чаем и отправили смотреть полки. Я и толокся, и слонялся, трогая книги. Краем уха слушал про девочку Сашу, которая в войну пошла вместо девятого класса в госпиталь за ранеными ходить. И что в марте туда некоего Рокоссовского привезли… И что кровь ему нужна, а Сашина как раз «подошла по группе». Рокоссовский уже на поправку идёт, в палате лежит и говорит: «Посмотри, мартовское солнце играет в окне. А во мне-то девичья кровь!»
– Во мне-то девичья кровь! – повторяет Елена Васильевна.
– Арсений у Рокоссовского служил… – вдруг как-то вневременно и предельно задумчиво говорит бабушка, протяжно ударяя на «Арсений». И спохватывается: – А у вас случаем Достоевского нет?
– Есть, конечно. Вон там, на полках. Миша, стул возьми. Заодно Толстого поставь на место.
Я взял Толстого. Полки были перегружены, и бабушка покачала головой, глядя, как я, громоздясь на стул, чуть не своротил Дон Кихота – машинально в поисках опоры попытавшись за него схватиться. «Машинально» – бабушкино словечко… На полке меж книг зазор – там косо стояли «Братья Карамазовы». Я стал их вынимать, но начали заваливаться соседние книги, придавленные амбарной книгой и какими-то папками. Наконец я выудил Достоевского – в простецкой, будто из картонки, обложке и с какой-то лиловой пометкой. Я его держал в левой руке, а правой начал вставлять Толстого, который оказался выше остальных писателей и упёрся в амбарную книгу. Папки над ним оживились, поползли друг по другу и посыпались на меня вместе с амбарной книгой. Прикрыв голову «Карамазовыми», я спрыгнул вниз и замер, продолжая прикрываться Достоевским. И был прав, так как через мгновение на меня спикировал Дон Кихот.
Чтение
Читал я вечерами, страница за страницей, не перескакивая и не пропуская ни строчки – в ту пору любая книга умудрялась пролиться сквозь самые незрелые и непроточные места моего сознания и пойти в немудрёный зачёт.
Что же запомнилось? То же знакомое ощущение смутной тоски, тяги неведомого, тревожного, которое я испытал при чтении «Драмы на охоте» и долго принимал за главное в литературе. Запомнил пестик, в котором словно отлилось, набрякло это чувство назревающей беды, её неминуемости и бесконечности ожидания. И Смердякова сразу ясно себе представил и помню, как бабушка, произнося это имя, прищуривалась и подёргивалась, как при разговоре о змеях. И невозможно насмешила в письме Фёдора Карамазова Грушеньке приписка «и цыплёночку» («Ангелу моему Грушеньке, если изволит прийти»).
Запомнилось выражение «клейкие листочки» и гулянка в Мокром. Диалог Дмитрия и Грушеньки перед его арестом и ощущение какой-то труднейшей дороги к пониманию меж людьми, брезжащей, текучей правды, в которой Божье побеждало плотское…
Остального – как не бывало, но вдруг спустя годы оказалось, что многие строки и образы, заронясь, лишь лежали молча, ожидая часа. И стоило их тронуть перечтением, ожили во всей силе.
Ещё я долго считал, что Скотопригоньевск – это Козельск и что Достоевский жил в Козельске и ходил в Скит по нашей с Алёшей дорожке. Обнаружив, что прообраз Скотопригоньевска – Старая Русса, был разочарован и почти оскорблён. Тем более Козельск – козы и Скотопригоньевск – скот…
Читаю за столом у окна, пока бабушка не «закругляет» меня ко сну. «Бабушка, а кто такое старцы?» Бабушка вдруг рассказывает, как Толстой ушёл из дому и поехал в Оптину. Как он подходил к воротам и не то вошёл, не то не вошёл… Так вошёл всё-таки? И что такое «отлучили»? Бабушка, Толстой же хороший, он «Войну и мир» написал.
– Спи.
И мне кажется, что слово «отлучить» связано с лучиной. И что Толстой сидит с лучиной, а Достоевский – со свечкой…
Ай, заблудился…
Ещё по приезде в Оптину я по своему обычаю немедленно сделал лук из орешника, который здесь рос богаче и многоствольней, чем в Ладыжине. Со стрелами я уже научился управляться: срезал в полдерева стволик у наконечника, протачивал продольную канавку и вживлял туда гвоздь остриём вперёд, накрепко примотав ниткой.
Утром вовсю поют иволги, и я, схватив подзорную трубу, бегу в лес, где уже облюбовал заповедную одну полянку. Думаю, каждый мечтал в детстве о такой полянке в лесу, где ты, как дома, и солнечная-зелёная эта горница с каждым днём становится родней и привычней. Появилась полянка так.
Пустил я стрелу в небо вдоль высокой сосны. Стрела попала исподнизу в ветку возле вершины, впилась гвоздём и, упёршись хвостом в другую ветку, встала враспор. Я попытался её выстрелить, но не мог попасть, да и боялся засадить вторую стрелу. Пришёл на следующий день, сел на брёвнышко и стал смотреть на стрелу. Так место и обжил. Зажатая стрела чуть играла, ходила, когда дул ветер, а со временем усохла и выгнулась.
Лето уже перевалило за середину, но стояла жара. Я наконец осилил «Братьев Карамазовых», и как-то поутру бабушка отправила меня к Елене Васильевне отдать книгу. Таскался я везде с трубой, поэтому книгу положил в рюкзачок. Идти недалеко, «шагов четыреста от монастыря через лесок, через лесок!», как говаривал помещик Максимов. Однако не всё так близко, к чему путь короток.
Удивительными законами живёт детство. То тебе нестерпимо нужен бутылёк с бензином, а то он день за днём лежит в лопухах, и ты о нём не вспоминаешь. А то как ни в чём ни бывало возникает во всей нужности и сам кладётся в рюкзачок вместе с «Карамазовыми» и спичками.
И вот, как говаривала бабушка, жарким утром надел я рюкзачок и первым делом пошёл под стрелу, где, собрав кучку из веточек, облил их бензином и поджёг. Первая спичка потухла, не долетев. Вторая, со шлаково-корявой головкой, загорелась, искря, но тут же тоже потухла. А третья попала, и бензин гулко пыхнул, шарахнув жаром. В ярком солнце незримо пошёл огонь, затрещала подстилка. Рыжеватая полёвка прокатилась, выскочив из скоростного