Лев Толстой - Том 21. Избранные дневники 1847-1894
Это было что-то красивое, даже необыкновенно красивое, но это не природа, а что-то такое хорошее. Я не люблю этих так называемых величественных знаменитых видов — они холодны как-то. Саша, кажется, разделял мое мнение. Даль этого вида только интересовала его, но не нравилась очень. Через последний поток, который нам надо было перейти, нам пришлось снова спускаться на несколько сот шагов в глубокий овраг на мостик. Этот вид больше поразил нас.
Внизу — крутой шумный поток по камням, через который переброшен мостик из нетесаных елей; с нашей стороны, между черными, все густеющими книзу елями вьется вниз каменистая дорога, и по другой стороне, по каменистому уступистому косогору, поднимается вверх. По крутому течению все гуще и гуще ели; кое-где повырваны и переброшены на камни красные стволы, и корни виднеются на серебристой пене, и рядом с пеной симметрическая верхушка другой сосны, растущей в обрыве; и книзу все гуще и гуще, круче и круче идет поток, перемешиваясь с темно-зелеными верхушками, и, наконец, на самом низу его закрывает от глаз облако, кое-где прорванное кажущимися совершенно черными ветвями сосен.
Перейдя мостик, Dent de Jaman казалась уже совершенно над нами, мы различали ее расселины и снег и кусты около нее; но идти еще было тяжело и далеко. Саша мой все старался идти прямее, по диагоналям, забегал вперед и отдыхал, и от этого уставал еще больше. Он уже отказывался идти, и мне становилось тяжело; но, зная по опыту, что надо не верить первому моменту усталости, я, еле-еле передвигая ногу за ногу, все шел вперед по зигзагам дороги, которая поднималась по редкому бору.
Солнце еще не выбралось из-за скал. Везде пусто, сыро, никого не видно и не слышно, с обеих сторон голые стволы дерев и бедная растительность. Чем выше мы поднимались, становилось грязнее и грязнее от таявшего снега, ноги скользили, и мешок страшно тянул мне спину, и я уже думал, что вовсе не так приятно ходить пешком по Швейцарии, как все говорят, когда вдруг все переменилось. Выше меня послышались бубенчики, [и] сильный, свежий мужской голос, который пел эту вечную швейцарскую песню с гортанными переливами; пройдя маленький зигзаг, мы очутились на маленькой сырой полянке, с которой открылся еще шире, дальше и блестящее вид на озеро; солнце большей половиной выкатилось из-за скалы и ослепительно заблестело по голым красным стволам сосен и по сырой траве поляны.
Взглянув вверх, над самой головой, я увидал черную навьюченную лошадку, которая, опустив голову вниз, как бы обнюхивая дорогу, по самой окраине спускалась вниз, осторожно поджимая задние ноги. Сзади скорыми шагами с палкой в руке шел швейцарец, молодой красивый малый в соломенной шляпе. Увидав нас, он перестал петь и только весело покрикивал на лошадку. «Bonjour, monsieur», — сказал он весело, заигрывающе ударяя на последнем слоге, когда мы сошлись с ним. «Bonjour, далеко ли до Alières?» — «Два маленьких часика, — отвечал он, — и — хуп, хуп», — закричал он и взялся за хвост лошади, которая, приложив уши, с каким-то шутовски веселым выражением, побрякивая бубенчиками, быстро спускалась по самому краю дороги. Пока мы входили, до самого верха горы, мы всё видели внизу [у] себя под ногами, то там, то сям, по извилинам дороги, черную лошадку с вьюком и слышали песню швейцарца.
Странная вещь — из духа ли противоречия, или вкусы мои противоположны вкусам большинства, но в жизни моей ни одна знаменито-прекрасная вещь мне не нравилась. Я остался совершенно холоден к виду этой холодной дали с Жаманской горы; мне даже и в голову не пришло остановиться на минуту полюбоваться. Я люблю природу, когда она со всех сторон окружает меня и потом развивается бесконечно вдаль, но когда я нахожусь в ней. Я люблю, когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух, и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда эти самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов, когда те самые листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу, составляют линию далекого леса, когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба; когда вы не одни ликуете и радуетесь природой; когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, сцепившись, ползут коровки, везде кругом заливаются птицы. А это — голая холодная пустынная сырая площадка, и где-то там красивое что-то, подернутое дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы, не чувствую себя частью этого всего бесконечного и прекрасного целого. Мне дела нет до этой дали. Жаманский вид для англичан. Им, должно быть, приятно сказать, что они видели с Жаман озеро и Вале и т. д.
Кроме того, на горе недавно стаял снег, было сыро, я устал поднимаясь, хотел пить, а тут воды нигде не было. Два шале, которые мы нашли тут почти на самой вершине, были пустые. Саша побежал было к снегу, которого за хребтом горы было много, но снег был грязен. Вид по ту сторону Жамана несравненно гармоничнее: это до самого горизонта глубокое суживающееся мрачное, поросшее хвойным лесом ущелье. В отверстие ущелья выставляется другой хребет гор, того же строгого и величественного характера; в глуби и на полускатах ущелий виднелись дымки, которые одни оживляли картину; домов и шале нигде не было видно. На вершинах почти везде клочьями лежал снег. Спуск по ту сторону — по маленькой, едва проторенной каменистой тропинке. Тропинка эта так мала, что мы даже сомневались, на настоящей ли мы дороге.
Первый дым, который нами был виден и где надеялись спросить о дороге, остался вправо. Около часу мы все круто спускались, никого не встречая, и чем дальше мы шли, тем дорога становилась хуже. Видно было, что вблизи выше рубили лес, и на самой дороге попадались иногда сложенные сажени, а иногда просто сброшенные сверху деревья, заграждавшие дорогу.
Я сомневался, не сбился ли я, и, признаюсь, серьезно беспокоился, но Саша, которому я сообщил свои опасения, помирал со смеху от мысли, что мы заблудились. Я тоже смеялся, и не оттого, чтобы мне смешно было, но оттого, что мы, спускаясь, устали еще больше, чем поднимаясь, нас распарило, и как это часто бывает в подобных случаях, на Сашу нашел смехун и сообщился мне отчасти.
Скажу я: «Фу, в какую мы трущобу зашли», — и Саша спотыкался и падал от смеха и только повторял: «В трущобы зашли»; и мне почему-то становилось ужасно смешно.
— А вон, слышите, рубят дрова, — сказал я, — надо будет спросить у этого господина.
— Я вижу и господина, — сказал Саша, помирая со смеху, и, путаясь ногами, побежал вперед к господину.
Это был высокий, худой, рябой мужчина, ужасно грязно одетый и изнуренный, что весьма часто встречается в Швейцарии. Он, засучив рукава над своими худыми жилистыми руками, рубил дрова около дороги. На все вопросы Саши по-французски, как пройти в Альер? далеко ли? — он отвечал таким непонятным фляфляванием, как будто у него был полон рот каши, и с таким диким испуганным выражением смотрел на мальчика, что Саша начал пятиться от него. Предполагая, что он из немецкой Швейцарии и говорит на своем patois, я спросил его по-немецки; но, кроме каких-то непонятных слюнявых звуков и тех же растерянных взглядов, я ничего не мог от него добиться. Не итальянец ли он? Саша спросил его по-итальянски. Он только пожал плечами и сделал такую комическую рожу, что Саша лопнул, расхохотался и побежал прочь. Я не мог удержаться и сделал то же. Я нигде не встречал такой уродливой идиотической старости рабочего класса, как в Швейцарии.
Пройдя несколько шагов, мы встретили других дровосеков ниже дороги, Саша сбегал к ним, и эти поняли его и сказали, что мы идем хорошо и через маленький полчаса будем в Альере. Действительно, скоро уже дорога пошла ровно вдоль потока, между обсаженными каменными изгородями; стали попадаться стада, рассыпанные по полугорам, освещенным солнцем, и скоро около самой деревни мы нашли фонтан, которого нам так хотелось.
Alières в том же роде, как и Avants, — десятка полтора хорошеньких домиков, на довольно далекое расстояние друг от друга рассыпанных по зеленой долине. Тот же овраг внизу, те же потоки, те же душистые нарциссы в лугах, только больше коров и скотины виднеется в лугах и на полянах лесов. Справа и слева неумолкаемо слышались эти бубенчики, которые так идут как-то к утренним косым лучам солнца, к росистой зелени и к запаху цветов, росы и стада.
Саша с одной стороны вбежал в большой дом, мимо которого мы проходили, чтобы узнать, не это ли гостиница, а я с другой уж нашел вывеску, изображающую медведя, с надписью кругом: «Hôtel de L’ours, à la confiance»[39]. Служанка, к которой мы обратились по-французски, пожала плечами в знак сожаления, что не понимает, что, разумеется, нас очень обрадовало, дав возможность показать свои знания по-немецки.
Это был уже кантон Фрибурга.
Нас провели в залу с голыми столами и лавками и дали славного свежего хлеба и молока. Кофей, который мы заказали, мы слышали как жарился и терся. Но мы рады были отдохнуть, и на нас снова нашел смехун, вследствие наслаждения отдыха, хотя и под предлогом надписей на чашках и тарелках, которые нам подали. На моей чашке было написано просто: «Par l’amitié»[40] в лавровом венке, но у Саши надпись была длиннее: «Mon cœur est tout attristé,— je pleure en réalité»[41]. Но лучше всего была тарелка с синими разводами, с изображением якоря и с немецкой надписью внизу: «Komm her und küsse mich»[42]. Видно, здесь уже и в людях и в предметах боролись немецкий и французский элементы. Однако кофей был недурен, дешев чрезвычайно и подан скоро, так что еще не было жарко, когда мы пустились в путь дальше до Montbovon, где мы намеревались дневать и обедать.