Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
«Махнет он зараз в окно, а я остануся, как рак на меле! Вот так влез!.. Ох, матушка родимая, в лихой час ты меня зародила! Связался с распроклятым! Попутал нечистый дух!» – думал Яков Лукич, ерзая по скамейке, глаз не сводя с Половцева. А тот спокойно стоял у окна, и теперь уже не бледность заливала его щеки, а темная просинь гнева, решимости. На лбу вздулись две толстые поперечные жилы, руки неотрывно сжимали подоконник.
– Ну, что же, господа казаки, воля ваша: не хотите идти с нами – не просим, челом не бьем. Расписок я не верну, они не со мною, а в штабе. Да вы напрасно и опасаетесь, я же не пойду в ГПУ заявлять на вас…
– Оно-то так, – согласился один из стариков.
– …И не ГПУ вам надо бояться… – Половцев, говоривший до этого замедленно, тихо, вдруг крикнул во весь голос: – Нас надо бояться! Мы вас будем расстреливать, как предателей!.. А ну, прочь с дороги! Сторонись! К стенкам!.. – и, выхватив наган, держа его в вытянутой руке, направился к двери.
Казаки ошалело расступились, а Яков Лукич, опередив Половцева, плечом распахнул дверь, вылетел в сенцы, как камень, кинутый пращой.
В темноте они отвязали лошадей, рысью выехали со двора. Из куреня доносился гул взволнованных голосов, но никто не вышел, ни один из казаков не попытался их задержать…
* * *После того как вернулись в Гремячий Лог и Яков Лукич отвел на колхозную конюшню запаренных быстрой скачкой лошадей, Половцев позвал его к себе в горенку. Он не снимал с себя ни полушубка, ни папахи; как только вошел, приказал Лятьевскому собираться, прочитал письмо, присланное перед их приездом с коннонарочным, сжег его в печке и начал увязывать в переметные сумы свои пожитки.
Яков Лукич, войдя в горенку, застал его сидящим за столом. Лятьевский, посверкивая глазом, чистил маузер, собирал точными, быстрыми движениями смазанные ружейным маслом части, а Половцев на скрип двери отнял ото лба ладонь, повернулся к Якову Лукичу лицом, и тот впервые увидел, как бегут из глубоко запавших, покрасневших глаз есаула слезы, блестит смоченная слезами широкая переносица…
– О том плачу, что не удалось наше дело… на этот раз… – звучно сказал Половцев и размашистым жестом снял белую курпяйчатую папаху, осушил ею глаза. – Обеднял Дон истинными казаками, разбогател сволочью: предателями и лиходеями… Сейчас уезжаем, Лукич, но мы вернемся! Получил вот пакет… В Тубянском и в моей станице казаки тоже отказались восставать. Переманил их Сталин своей статьей. Вот бы кого я сейчас… вот бы кого я… – В горле Половцева что-то заклокотало, захлюпало, под скулами взыграли желваки, а пальцы на ядреных руках скрючились, сжались в кулаки до отеков в суставах. Глубоко, с хрипом вздохнув, он медленно разнял пальцы, улыбнулся одной стороной рта. – Ккка-ккой народ! Подлецы!.. Дураки, богом проклятые!.. Они не понимают того, что эта статья – гнусный обман, маневр! И они верят… как дети. О! Гнусь земляная! Их, дураков, большой политики ради водят, как сомка на удочке, подпруги им отпускают, чтобы до смерти не задушить, а они все это за чистую монету принимают… Ну да ладно! Поймут и пожалеют, да поздно будет. Мы уезжаем, Яков Лукич. Спаси Христос тебя за хлеб-соль, за все. Вот тебе мой наказ: из колхоза не выходи, вреди им всячески, а тем, кто был в нашем «союзе», скажи моим крепким словом: мы пока отступаем, но мы не разбиты. Мы еще вернемся, и тогда горе будет тем, кто отойдет от нас, предаст нас и дело… великое дело спасения родины и Дона от власти международных жидов! Смерть от казачьей шашки будет им расплатой, так и скажи!
– Скажу, – прошептал Яков Лукич.
Речь и слезы Половцева его растрогали, но в душе он был страшно рад тому, что избавляется от опасных постояльцев, что все это закончилось так благополучно, что отныне не придется рисковать имуществом и собственной шкурой.
– Скажу, – повторил он и осмелился спросить: – А куда вы отбываете, Александр Анисимыч?
– А зачем это тебе? – настороженно спросил Половцев.
– Так, может статься, понадобитесь вы или человек какой к вам прибудет.
Половцев покачал головою, встал.
– Нет, этого я тебе сказать не могу. Но так недели через три ожидай меня. Прощай, – и подал холодную руку.
Коня он оседлал сам, тщательно разгладил потник, подтянул подпруги. Лятьевский уже на базу простился с Яковом Лукичом, сунул ему в руку две бумажки.
– Вы пеши? – спросил его Яков Лукич.
– Это я только с твоего двора, а там на улице меня ожидает собственный автомобиль, – пошутил духа не сронивший подпоручик и, дождавшись, пока Половцев сел в седло, взялся за стремянной ремень. – Ну, скачи, князь, до вражьего стану, авось я пешой не отстану!
Яков Лукич проводил гостей за калитку, с чувством огромного облегчения запер ворота на засов, перекрестился и, озабоченно вынув из кармана полученные от Лятьевского деньги, долго в предрассветном сумеречье пытался разглядеть, какого они достоинства, и на ощупь, по хрусту определить, не фальшивые ли.
Глава XXVIII
Двадцатого марта кольцевик привез в Гремячий Лог запоздавшие по случаю половодья газеты со статьей Сталина «Головокружение от успехов». Три экземпляра «Молота» за день обошли все дворы, к вечеру превратились в засаленные, влажные, лохматые лоскутки. Никогда за время существования Гремячего Лога газета не собирала вокруг себя такого множества слушателей, как в этот день. Читали, собирая группами, в куренях, на проулках, по забазьям, на приклетках амбаров… Один читал вслух, остальные слушали, боясь проронить слово, всячески соблюдая тишину. По поводу статьи всюду возникали великие спорища. Всяк толковал по-своему, в большинстве так, кому как хотелось. И почти везде при появлении Нагульнова или Давыдова почему-то торопливо передавали газету из рук в руки, пока она, белой птицей облетев толпу, не исчезала в чьем-нибудь широченном кармане.
– Ну, теперь полезут колхозы по швам, как прелая одежина! – первым высказал догадку торжествующий Банник.
– Навоз уплывет, а что потяжельше – останется, – возражал ему Демка Ушаков.
– Гляди, как бы навыворот, наоборот не получилось, – ехидствовал Банник и спешил уйти, чтобы в другом месте шепнуть людям, которые понадежнее: «Бузуй, выписывайся из колхозу, покеда свободу крепостным объявили!»
– Раскорячился середняк! Одной ногой в колхозе стоит, а другую поднял, отрясает и уже норовит зараз, как бы из колхоза переступить обратно в свое хозяйство, – говорил Павло Любишкин Менку, указывая на оживленно разговаривавших колхозников-середняков.
Бабы, много недопонимавшие, по своему бабьему обыкновению занялись догадками и выгадками! И пошло по хутору:
– Распущаются колхозы!
– Коров – приказано из Москвы – вернуть.
– Кулаков возвертают и записывают по колхозам.
– Голоса отдают энтим, у каких поотняли.
– Церкву на Тубянском открывают, а семенной хлеб, какой в ней был ссыпанный, раздают колхозникам на прокорм.
Надвигались большие события. Это чувствовалось всеми. Вечером на закрытом собрании партячейки Давыдов, нервничая, говорил:
– Очень даже своевременно написана статья товарища Сталина! Макару, например, она не в бровь, а в глаз колет! Закружилась Макарова голова от успехов, заодно и наши головы малость закружились… Давайте, товарищи, предложения, что́ будем исправлять. Ну, птицу мы распустили, вовремя догадались, а вот как с овцами, с коровами как быть? Как с этим быть, я вас спрашиваю? Если это не политически сделать, то тут, факт, получится… получится, что это – вроде сигнала: «Спасайся кто может!», «Бежи из колхоза!» И побегут, скот весь растянут, и останемся мы с разбитым корытом, очень даже просто!
Нагульнов, пришедший на собрание последним, встал, в упор глядя на Давыдова слезящимися, налитыми кровью глазами, заговорил, и Давыдов почувствовал, как от Макара резко нанесло запахом водочного перегара:
– Говоришь, в глаз мне эта статья попала? Нет, не в глаз, а в самое сердце! И наскрозь, навылет! И голова моя закружилась не тогда, когда мы колхоз создавали, а вот сейчас, посля этой статьи…
– После бутылки водки она у тебя закружилась, – тихо вставил Ванюшка Найденов.
Размётнов улыбнулся, сочувственно подмигнув, Давыдов нагнул над столом голову, а Макар раздул побелевшие ноздри, в мутных глазах его плеснулось бешенство:
– Ты, кужёнок, молодой меня учить и заметки мне делать! У тебя ишо пупок не просох, а я уже бился в то время за Советскую власть и в партии состоял… Так-то! А что я выпил ноне, так это – факт, как Давыдов наш говорит. И не бутылку, выпил, а две!
– Нашел чем хвалиться! То-то из тебя дурь и прет… – хмуро кинул Размётнов.
Макар только покосился в его сторону, но заговорил тише и рукой перестал бестолково размахивать, а накрепко прижал ее к груди, да так и остался стоять до конца своей бессвязной, горячей речи.
– Дурь из меня зараз не прет, брешешь, Андрюшка! Выпил же я через то, что меня эта статья Сталина, как пуля, пронизала навылет, и во мне закипела горючая кровь… – Голос Макара дрогнул, стал еще тише. – Я тут – секретарь ячейки, так? Я приступал к народу и к вам, чертям, чтобы курей-гусей в колхоз согнать, так? Я за колхоз как агитировал? А вот как: кое-кому из наших злодеев, хотя они и середняки числются, прямо говорил: «Не идешь в колхоз? Ты, значится, против Советской власти? В девятнадцатом году с нами бился, супротивничал, и зараз против? Ну, тогда и от меня миру не жди. Я тебя, гада, так гробану, что всем чертям муторно станет!» Говорил я так? Говорил! И даже наганом по столу постукивал. Не отрицаюсь! Правда, не всем, но иным говорил, какие в душе против нас особенно напряженные. И я зараз не пьяный, пожалуйста, без глупостев! Я этой статьи не мог стерпеть, через нее и выпил за полгода первый раз. Какая это есть статья? А эта статья такая, что товарищ наш Сталин написал, а я, то есть Макар Нагульнов, брык! – и лежу в грязе ниц лицом, столченный, сбитый с ног долой… Это как? Товарищи! Я же согласен с тем, что я влево загибал с курями и с прочей живностью… Но, братцы, братцы, отчего я загибал? И зачем вы мне Троцкого на шею вешаете, взналыгиваете меня с ним, что я с ним в цобах ходил? Ты, Давыдов, мне все время в глаза ширял, что я – левый троцкист. Но я такой грамоты, как Троцкий, не знаю, и я не так, как он… к партии я не ученым хрящиком прирастал, а сердцем и своей пролитой за партию кровью!