Синие горы - Елена Ивановна Чубенко
Матрёна, вытерев руки, на столе замусоленные карты раскинула. Сели вокруг стола, Анна поджала сухие растрескавшиеся губы жёсткой складочкой, смотрит на хозяйку не отрываясь. Брови страдальческим домиком под платком сложились, того гляди — рухнет домок на готовые пролиться слезами глаза. Глянула Матрёна на карты, на Анну мельком и зачастила скороговоркой:
— Выпадает им дорога дальняя. Можа, наступление какое. Обоим дорога… А может, ранетые были, а теперь обратно на фронт? Вишь, одному даже дама сердешная падает. Медсестра какая или докторица. Но живые обои падают, не переживай, — успокаивает соседку.
— Обоим, говоришь? Слава те, Осподи. Снятся худо, будто дом новый строят с батькой. А дом-то новый, это ж шипко худой сон… — сокрушённо качает головой соседка, но глаза повеселели.
— Живые, говорю, обои. Не думай, чо не надо, — гладит Матрёна худенькие Аннины плечи и украдкой поглядывает на сыновей в портретах. — Худая ты стала, милая моя. Ешь, поди, худо? — Да я уж привыкла помаленьки ись, ребятишкам хоть бы.
— Но-о. У цыгана кобыла тоже привыкла. Токо привыкла не ись, да сдохла, — невесёлым смешком хохотнул Елисей из-за печки.
— Я ведь чо натворила-то, Моть! — понижает голос Анна. — В колхозном сарае меж досок дырочку проковыряла шшепкой да размол оттуда сыплю в ковшик по горсточке-две. Домой приношу, баланду в ковшике завариваю девчонкам. Не могу глядеть, как они тают. У их же самый рост сейчас должон быть. А на их плаття, как на веретёшках! Скараулит кто меня — посодют!
— Караул, милая ты моя. Ты хошь аккуратней! Фёклу-то вон, за шесть колхозных баранух на семь лет упекли! — испуганно крестится на образа Матрёна. — А чо она могла сделать? Баранухи-то безголовые. Каво с их возьмёшь. Только зашли на заберег попить, да и провалились под лёд. Посадили на семь лет! Никто и не подумал, что мужик у Фёклы на фронте и рябятишек табун, и в самой в чём душа доржится.
— И не говори… Я пока везла ребятишек в детдом, чуть с ума не сошла. Плачут да домой просятся, всё одно, мол, сбежим.
Не сдюжил опять хозяин, встрял в бабский разговор:
— Ох, и ума у тебя, Анна! — качнул головой сокрушённо, а для наглядности из двух поленьев решётку соорудил, выглянув из-за неё на соседку сердито.
— Хорошо, вы вон Анютку-то Лизину к себе пристроили. Как у Христа за пазухой девчонка. И вам веселей. А ты слухайся их, доча. Они хорошие, старики-то! — приобняв девчонку наспех, поспешила бабка Анна за дверь.
А Елисей, покуривая возле приоткрытой дверцы печи самосад, помалкивал. Никому не скажет, что в колоде нескольких карт не хватает, из тех, что худое сулят. Побойчей пошла домой соседка. Пришла-то, бедная, едва живая. И сам он повеселей стал ковыряться шилом в валенке.
А тут опять на крылечке шаги, и в дом Верка влетает. Раскраснелась, полушалок вот-вот развяжется и упадёт.
— Тётка Матрёна! Дядя Лисей! Там Пашка ваша в улице. На полуторке привезли! Вот! — Верка рухнула на табурет у стола, выпалив новость, и с улыбкой на круглых щеках смотрела на хозяев.
— Какая Пашка? Наша? — застыл у печи Елисей, схватил отброшенный было валенок в руки, а потом и сам, и Матрёна суетно бросились к окну, выглядывая в улицу. В сереньком мороке заоконного утра никого и видно не было. Тем неожиданней скрипнула входная дверь, впустив в домишко клуб морозного пара. Он долго не мог угомониться, располагаясь поудобнее, пока совсем не опал, явив хозяевам раскрасневшуюся вошедшую.
— Доча-а-а-а… — простонал Елисей Иваныч, признав в ранней гостье свою Пашеньку.
Упала к батьке на плечи Паша и зарыдала. Вся силушка солдатская враз куда-то ушла, и стала она обычной батькиной дочкой. К тому же беременной. Матрёна туда же — со слезами и обниманиями. Только и успевает фартуком слёзы вытирать — то себе, то Пашке своей. А та держала их обоих, пахнущих домом, дымком печи, махрой и ещё чем-то родным и таким теперь близким, неверяще трогала материнские плечи, платок, отцовскую безрукавку и обливалась слезами.
— Погоди не тискай шипко-то, отец, — сообразила Матрёна. Отодвинувшись в сторону двери, поглядела на фоне окна на поплывшую фигуру дочери.
— Когда рожать-то, доча? — тихо спросила.
— К концу декабря, мам…
— Слава тебе, Осподи, хоть дома да в тепле, — кивнула головой мать, снова протянув руки и обнимая дочку.
— Вона ка-а-ак, — протянул опешивший Елисей Иваныч. — Ладно, мать! Какая разница, когда рожать. Как приспичит, так и родит! Солдатского сына али дочку! Сымай шинель-то, дочка! Живая, само главно! Живая, жива-а-а-ая… — пристукнул кулаком по косяку двери, чтоб унять боль по тем, двум, что теперь безмолвно смотрят со стен, а потом бросился помогать Матрёне расстегивать крючки на шинели. — Ташши с припечки валенки горячие. Ознобилась поди.
Поставив у двери рюкзак, стянув с заметно отёчных ног валенки и сняв шинель, Паша осталась в гимнастёрке, которая коробом топорщилась над большим животом. Торопится Матрёна с тёплыми валенками, припадает на коленки Елисей, чтоб помочь переобуться, а Пашка стесняется такой непривычной родительской ласки.
— Я сама, сама… Тять, поседел весь. А платочек-то, мама, тот же самый. А это что у вас за Снегурочка? — глядя на выглядывающую с печки Анютку, спросила родителей, ощущая промёрзшими ногами баюкающее домашнее тепло.
— Наша теперь. Батька её на войне без вести пропал, а мамка-то на себя руки наложила, — понизив голос, проговорил Елисей. — Мы с бабкой её и забрали. Батька её на покосе много нам помогал до войны. Лапиковых помнишь, доча? Так вот, ихняя. Живёт да живёт у нас, она добрая, ласковая.
Обняв обеих девчат, прижимает к себе: — Вот тебе, Анютка, и Паша наша!
А Матрёна всё никак свыкнуться не может с новой Пашкой:
— Бледная какая, осунулась. Кос нет. Красоту такую извела!
Смеётся Пашка:
— Отрастут, мама, отрастут косы. Была бы голова целая.
— «Косы, косы!» Чо они — косы? Одна насекомая от их на фронте…
— Чо война сделала с тобой, доча? — не может наглядеться Матрёна на кровинушку. На курносом носике — веснушки, лицо бледное, осунувшееся. Короткие волосы, неровно остриженные повыше плеч, перехвачены на макушке