Эльчин - Смертный приговор
Камера была так далека от мира, от улиц, по которым ты можешь пойти куда хочешь, от неба, к которому можешь в любое время поднять голову, от дерева, которого можешь коснуться рукой, когда захочется... В здешние цементные стены, в пол, в потолок впиталась безнадежность колодца, колодец был глубок, ты был на дне его, и если бы там, на дне колодца, ты поднял голову и стал кричать, тебя все равно никто бы не услышал, потому что ты был враг народа, ты был посажен в камеру не затем, чтобы отрицать это, чтобы кому-то что-то объяснять, а только затем, чтобы это подтвердить.
Но в камере, как и в обычном мире, было что-то преходящее, она то наполнялась, то пустела. Открывалась дверь, выкрикивалась фамилия, говорилось: "На допрос!" Значит, действительно, на допрос. Если после фамилии звучало: "С вещами!" - значит, заключенного куда-то увозили, была даже такая безумная надежда, что, может быть, освобождают...
Когда же только называли фамилию и не добавляли больше ничего, никакого приказа, это был ужас, это был такой ужас, что даже дно колодца в сравнении с ним было хорошо, дно колодца все-таки годилось хотя бы для того, чтобы дышать, плакать, стонать... Если после фамилии ничего не добавляли, значит, ведут на расстрел. Заключенный это знал, он кричал, бился о землю, он клялся, что невиновен, он хватал сокамерников за руки, за ноги и не хотел отпускать, он даже обгаживал брюки, его приходилось тащить из камеры волоком. А иной заключенный немел, превращался в механизм, двигался как заведенный, молча вставал и выходил из камеры, не проронив ни слова, ни звука. А бывал заключенный, который так ругался, будто дождался наконец момента, чтобы облегчить сердце, ругался самыми страшными уличными ругательствами, которых, может быть, не произносил никогда в жизни, бросался на охранников с кулаками, готов был рвать их зубами на части. Его выволакивали из камеры, помогая друг другу, втроем, а то и вчетвером. А бывал и такой заключенный, который торжественно вставал и, помолчав немного (может быть, все еще на что-то надеясь?!), говорил:
- Моя совесть чиста! Да здравствует товарищ Сталин! Заключенные в камере, правда, уже не были людьми, но, как и люди, они все-таки были разные.
В жизни, за пределами камеры, вне колодца, там, где в любое время можно сесть в трамвай, нагреть воды и искупаться, выйти на берег и послушать шум моря, - вот там порой происходили странные, непостижимые, не поддающиеся никакой логике события. И одним из непостижимых событий было то, что когда уже и Алескер-муэллим, и Калатнтар-муэллим, и Фирудин-муэллим, и Алибаба-муэллим, и сам Хыдыр-муэллим были арестованы и поспешно расстреляны как террористы, Хосров-муэллим все еще находился под следствием...
Хосров-муэллим был арестован за несколько часов до тех несчастных, один, а время было такое - столько было арестованных, что уголовное дело Хосрова-муэллима как-то выпало из группы поспешно расстрелянных террористов, и следователь Мамедага Алекперов вообще не обвинял Хосрова-муэллима как террориста. Хосров-муэллим был обыкновенный враг народа. Удивительное дело! То ли следователь Алекперов не знал о группе расстрелянных террористов, то ли забыл о ней, во всяком случае, он ничего про это не говорил. А Хосров-муэллим нисколько и не удивлялся, потому что Хосров-муэллим ведь и сам не знал о группе террористов, не знал, что и Алескер-муэллим, и Калан-тар-муэллим, и Фирудин-муэллим, и Алибаба-муэллим, и Хыдыр-муэллим расстреляны, что в дни, когда он сидит в Кишлинской тюрьме, в школе без конца идут митинги выражения ненависти, на учителей-террористов сыплются проклятья, Джумшудлу каждый день приходит, участвует в митингах выражения ненависти, Арзу каждый раз поднимается на трибуну и раскрывает внутреннюю сущность Алескера-муэллима, разоблачает его, разыскав в подвале спрятанные отцом книги, сдает их как вещественные доказательства в отряд Павлика Морозова и вместе со всеми членами отряда сжигает подаренные когда-то Авазбеком книги и древние рукописи...
В камере всегда было тринадцать заключенных (по норме этой камеры) - и до вчерашнего дня (понятие "вчера" было здесь условным, как "сегодня" и "завтра", здесь была своя единица времени, без "вчера", без "сегодня" без "завтра"...), но вчера ночью одного - художественного руководителя оркестра народных инструментов, от крика на допросах потерявшего голос, - увели, причем плохо увели, фамилию назвали, больше ничего не сказали, и тот кинулся на пол, кричал без голоса, царапал цементный пол, хотел за что-то зацепиться, остаться, но беднягу схватили за ноги и выволокли.
В камеру должны были теперь привести нового, и камера с никогда не иссякающей надеждой ждала тринадцатого - тринадцатый мог принести новую весть из далекой жизни вне колодца. Тринадцатый заключенный каждый раз (люди ведь менялись, и тринадцатый всегда был новым, последним из помещаемых в камеру заключенных...) был вроде газеты, и кроме бесконечных судебных процессов, собраний, кроме разоблачений бесчисленных врагов народа, считавшихся до вчерашнего дня руководителями, крупными учеными, известными писателями, передовыми хозяйственниками, помимо митингов выражения ненависти, - кроме всего этого, он ведь мог вдруг сообщить и о чем-то еще, и тогда крошечный лучик света падал на дно колодца.
Дверь отворилась, и Поэт, и Драматург, и Литературовед, и Фольклорист, и Философ, и Языковед, и Директор издательства, и Директор школы, и Библиотекарь, и Редактор, и Хосров-муэллим, и тот Один человек с беспокойством обернулись к двери, на скрип, к которому невозможно привыкнуть: чью фамилию назовут теперь, что скажут потом и скажут ли?
Но не назвали ничью фамилию, два охранника вволокли за руки нового тринадцатого заключенного, и как мешок с землей бросили его на цемент посреди пола, и дверь с тем же скрипом закрыли, заперев на задвижку, и, разнося эхо своих шагов из коридора тюрьмы по всем камерам, ушли.
Тринадцатого, как видно, сначала водили на допрос, а потом уже поместили в камеру, его так страшно избили, так пытали - английский шпион он был? или бухаринец? троцкист? замаскированный мусаватист? беспощадный пантюркист? А может, все вместе и при этом не хочет признаться?... Даже стонать сил у него не было. Он обвел глазами Поэта, Драматурга, Литературоведа, Фольклориста, Философа, Языковеда, Директора издательства, Директора школы, Библиотекаря, Редактора, Хосрова-муэллима и того Одного человека, потом снова посмотрел на Драматурга и вдруг усмехнулся глазами под распухшими, в синяках веками.
Он был избит до неузнаваемости, но Поэт все-таки узнал его и взволнованно воскликнул:
- Это Гамлет! Это Гамлет! Осторожно! Поднимайте осторожно! Это Гамлет!...
И сокамерники теперь узнали тринадцатого. Настоящее имя и настоящая фамилия артиста, которого народ в Азербайджане называл Гамлетом, за незабываемо сыгранную им роль, будто вылетели из памяти всей камеры в Кишлинской тюрьме, будто тринадцатого заключенного действительно схватили, принесли и бросили сюда из средних веков, из датского замка Эльсинор.
Через некоторое время Гамлет приподнялся, снова оглядел по одному Поэта, Драматурга, Литературоведа, Фольклориста, Философа, Языковеда, Директора издательства, Директора школы, Библиотекаря, Редактора, Хосрова-муэллима и Одного человека - своих зрителей. Гамлет хотел подняться, но не смог и встал на колени, его распухшее, лиловое от синяков лицо озарилось, и голосом, который, наверное, навсегда впитается даже в стены той камеры, многое повидавшей, много слышавшей стонов, голосов, который пробьет цементный пол, потолок и выйдет наружу, начал декламировать Шекспира по-азербайджански в переводе Джафара Джаббарлы:
Быть или не быть - таков вопрос,
Что благородней духом - покоряться
Пращам и стрелам яростной судьбы
Иль, ополчась на море смут, сразить их
Противоборством? Умереть, уснуть
И только; и сказать, что сном кончаешь
Тоску и тысячу природных мук,
Наследье плоти, - как такой развязки
Не жаждать?
Когда Гамлет читал свой главный монолог, Хосров-муэллим хотел забыть весь мир, всю свою жизнь, судьбу, он желал забыть все - и шестилетнего Джафара, и чытерехлетнего Аслана, и двухлетнего Азера, и Ширин, плеснувшую вслед фаэтону, отправлявшемуся в Шушу, ковш воды, и мертвого петуха, и тот костер, и Гюльзар, широко раскидывавшую во сне руки, - все, все хотел он забыть, только бы слушать Гамлета, жить бы только тем монологом, не было бы на свете ни афлатун-муэллимов, ни хыдыр-муэллимов, а был бы только Гамлет... Но невозможно было что-нибудь забыть, и мысль с безумной страстью уводила Хосрова-муэллима к часам, которые он проводил на допросе, снова сводила лицом к лицу со следователем Алекперовым...
... Следователь Мамедага Алекперов часто облизывал мясистые губы и, направив электрическую лампу на небольшом письменном столе в следственной комнате прямо в глаза Хосрову-муэллиму, говорил: