Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
В Двину вплывали огромные заморские корабли, выгружали снаряды, порох, аэропланы и оружие. По улицам расхаживали чужие матросы, смотрели на людей невиданными в тех краях черными глазами, говорили на неслыханных языках.
Русские военные суда уходили в море в неизвестные сроки в неизвестном направлении, и никто не знал, когда они вернутся и вернутся ли вообще.
День и час их отплытия были военной тайной. Направление и цель – тоже. Знало обо всем этом только высшее военное командование. Но, как всегда на свете бывает, кто-нибудь пробалтывался, начинали «ходить слухи», немецкие шпионы слухи эти ловили и высылали подводные лодки подстерегать добычу.
Легкомысленные моряки в письмах к родным часто пробалтывались об этих просочившихся военных планах. Чтобы хоть немножко, по мере сил, помешать этой опасной болтовне, в городе была введена строгая цензура писем. Военные власти обратились за помощью к женам официальных лиц, поручив им чтение отсылаемой из города корреспонденции. Таким образом, Н. А. получала каждый день пакеты писем, которые должна была прочесть. Места опасные в этих письмах вымарывались специальной краской, затем письмо снова запечатывали и отправляли по назначению. Если содержание письма было сплошь на запретные темы – письмо уничтожалось целиком.
– Было прямо удивительно, – рассказывала Н. А., – до чего наши моряки не сознавали той опасности, которой они подвергали самих же себя своей болтовней.
И вот как-то среди груды этих писем прочла Н. А. одно, адресованное какой-то даме, «ее превосходительству», в деревню, в одну из центральных губерний России. Подписано письмо было именем без фамилии.
Содержание его ничего недозволенного военной цензурой не заключало. Это было нечто вроде дневника, вроде исповеди, о настроениях очень тонких и сложных, о Владимире Соловьеве («Смысл любви»), впечатления от только что слышанных во время богослужения заповедях блаженства, о больных белых ночах. И все, что писал этот человек, было так изумительно, так непохоже на всю пошлую дребедень этого вороха тайных документов человеческих отношений и вместе с тем было так единственно близко Н. А., точно письмо это написал именно ей единственно близкий ей человек, ею выбранный, на всю жизнь один.
Она читала, и перечитывала, и чуть плакала. А в конце письма увидела свое имя. Автор письма упомянул вскользь, что где-то ему показали Н. А., и он даже хотел познакомиться. Упомянул вскользь потому, что это было связано с каким-то другим событием местной жизни, малоинтересным, но все же более значительным, чем возможная встреча с Н. А.
Письмо это, само по себе необычайно значительное, да еще вдобавок на фоне всей этой суетни, болтовни и непристойной брехни, пронзило душу Н. А. Словно судьба нарочно наказала ей:
– Вот смотри. Есть на свете человек, для тебя созданный, но ты никогда не узнаешь его.
Как же быть? Написать даме, которой адресовано это письмо? Спросить имя отправителя? Но вообще как-то неприятно было признаваться, что, хотя и по долгу, но читаешь чужие письма, а тут еще такое странное любопытство, совсем уже неприличное.
Пока она раздумывала, денщик, на обязанности которого лежала отправка просмотренных писем, заклеил и это и отнес вместе с другими на почту.
Имя и адрес дамы Н. А. забыла. Путей к человеку, которого она полюбила, не было. Она никогда не нашла его. Но никогда не полюбила другого.
* * *Вторую новеллу мне рассказали так:
– Это было давно. Мне было тогда двадцать лет.
Ночь. Море. Гроза. Переход из Астрахани в Баку. Всех понемногу укачало. На палубе осталась я одна. Стою на самом носу, уцепилась за поручни. Нос поднимается все выше, выше и вдруг сразу ухает вниз. Волна обдает меня с головы до ног. И страшно, и дико, и весело. Кричать хочется от восторга и ужаса.
Вдруг голос рядом:
– Держитесь крепче! Волна вас собьет. Давайте руку!
И вот около меня неизвестный человек. Лицо его едва могу различить. Он берет мою руку и начинается что-то совсем странное, то, чего не бывает. Мы говорим жадно, спешно, точно давно знаем друг друга и только не было времени, чтобы сказать все. Мы не говорим своих имен и не спрашиваем их; это не важно и не нужно. Мы вне жизни. Мы не на земле. Мы в двух стихиях – над нами рвет тучи небесный огонь, и мчит нас море. И, кроме нас, на свете никого.
– Вы знаете, – говорит он, – я ведь жених. Завтра моя свадьба.
– И я невеста, – отвечала она. – Я выйду замуж в сентябре.
– Пустяки! – кричит он, перекрикивая ветер. – Вон как море венчает нас.
И волны мотают их из стороны в сторону, бросают друг к другу и заливают с головы до ног.
– Как мы счастливы! Если бы всегда так!
– У вас так никогда не было?
– Ни-ко-гда.
– Я так и знал. Никогда и не будет.
И кто-то в клеенчатом капюшоне – должно быть, помощник капитана – подошел к ним и посоветовал сойти вниз.
– Здесь небезопасно.
Они, шатаясь и держась друг за друга, спустились по трапу, и там, у дверей ее каюты, он протянул ей записную книжку.
– Что-нибудь!
Она быстро нарисовала двух птиц, летящих в разные стороны, и нацарапала отрывок из Гейне:
Если б мы не дети были,Если б слепо не любили,Не встречались, не прощались,Мы б с страданием не знались.
К утру буря стихла.
Подходили к Баку.
Она искала глазами своего ночного друга. Его не было.
Через пятнадцать лет в Кисловодске (это было уже во время войны) ей представили очень симпатичного, очень чиновного пожилого господина. Господин этот явно стал искать встреч с нею и раз, когда они, гуляя, случайно отделились от своих спутников, спросил:
– Какая была самая счастливая минута вашей жизни?
Она, не задумываясь, отвечала:
– Не самая счастливая, а единственно счастливая – давно, на корабле во время бури.
– Так, – сказал он. – Я не ошибся. Узнаете вы это?
Он открыл свой бумажник и из бокового карманчика вынул пожелтевший листок. Она прочла:
«Если б мы не дети были…»
– Узнали? – снова спросил он.
Она молчала.
– Вы потом вышли замуж?
– Нет. Я отказала своему жениху. Я вышла замуж много позже и за другого.
– А моя свадьба расстроилась. Я нарочно вылез ночью на первой попавшейся пристани, чтобы не приехать туда, где меня ждали. Я потом долго искал вас и, конечно, не нашел. Я ведь даже имени вашего не знал. Я так никогда и не женился.
Он замолчал и как будто ждал ответа. И она ответила:
– Пойдем. Мне пора домой. Меня ждут мои дети.
* * *Третья новелла, последняя, самая простая и самая страшная.
Они поссорились – жених и невеста. Он уехал, но вынести разлуки не мог. Он послал ей отчаянное письмо, написал, что будет ждать ее ответа ровно восемь дней.
Письма этого, с маленькой неточностью в адресе, она не получила.
Он уехал далеко. В Шанхай. И там от тоски и отчаяния умер.
Случайно узнав об его отъезде, она стрелялась. Стрелялась неудачно. Ослепла. Осталась калекой на всю жизнь.
И через восемнадцать лет это неполученное письмо разыскало ее в больнице для безнадежно больных.
Сиделка, нагнувшись над ее койкой, прочла его вслух.
Но она вряд ли услышала его.
Она уже умирала.
Мы, злые
Ольга Сергеевна поднималась медленно, качалась из стороны в сторону. Очень устала. Смотрела сосредоточенно на кастрюльку, которую держала двумя руками. Смотрела – не разлить бы молоко.
И уже с четвертого этажа расслышала этот знакомый ей крик:
– А-а-а-а…
Знакомый крик. Мучительный.
– Маруська кричит.
Добралась до пятого. Открыла своим ключом.
– Марусенька, чего же ты кричишь, словно маленькая? Ведь ты же знаешь, что я пошла за молоком. Ведь для тебя же!
В столовой в углу на диване лежит больная Марусенька, девятилетняя, худая, желтая, злая.
– Не хочу я твоего молока, – говорит она скороговоркой и снова начинает кричать: – А-а-а-а…
Ольга Сергеевна ставит на стол кастрюлю, опускается на колени перед диваном.
– Деточка моя, милочка! Что? Болит очень? Ножка болит?
Девочка толкает ее в грудь худенькой грязной ручкой.
– Ну не надо сердиться на маму, – просит Ольга Сергеевна. – Тебе вредно сердиться, кошечка моя. У тебя сердечко слабое. Будешь спокойная, скорее поправишься. Хочешь, я принесу тепленькой водички, помоем тебе ручки? Я в одну минуту согрею водички?
Девочка толкнула ее еще раз и демонстративно отвернулась лицом к стене.
– А папа еще не вставал?
Но девочка молчала.
Приоткрылась дверь в крошечную темную комнатушку, выглянуло небритое, одутлое лицо.
– Я сейчас, Олечка, – сказало лицо испуганным шепотом. – У тебя нет случайно папироски?