Николай Гоголь - Том 7. Мертвые души. Том 2
В январе 1850 г. Гоголь читал у Аксаковых первые главы в исправленном виде. «В январе 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу „Мертвых душ“, — свидетельствует Аксаков. — Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше и как будто написана вновь».[127] Очередь была за второй. «Января 19-го, — продолжает Аксаков, — Гоголь прочел нам вторую главу, которая была довольно отделана и не уступала первой в достоинстве».[128] Гораздо горячей высказался Аксаков, под непосредственным впечатлением от прочитанного, в письме к сыну: «Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез. Такого высокого искусства показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону нигде нельзя найти, кроме Гомера».[129] Из этого отзыва видно, что в состав главы второй и теперь не могли не входить те патетические страницы (об отечественной войне, о помолвке Уленьки и Тентетникова), которые прочитаны были летом Смирновой и которых в сохранившейся тетради недостает по чисто внешней причине.
Дальнейшая переработка прочитанного летом 1849 г. в Калуге растягивается на всю первую половину 1850 г., до самого отъезда Гоголя из Москвы, в июне, в Васильевку. В письмах за этот период он несколько раз жалуется на «дурно» или «праздно» проведенную зиму,[130] но всё же перед отъездом читает Аксаковым еще две выправленные главы — третью и четвертую[131] — и вспоминает об этом в письме к гр. А. П. Толстому от 20 августа, как о бесспорном успехе: «Когда я перед отъездом из Москвы прочел некоторым из тех, которым знакомы были, как и Вам, две первые главы, оказалось, что последующие сильней первых и жизнь раскрывается чем дале, тем глубже». Весьма показательно, что к 13 июня, к отъезду из Москвы, Гоголь успел выправить заново, из семи написанных ранее глав, ровно столько, сколько содержит уцелевшая рукопись: четыре главы. Если правильно подметил Д. А. Оболенский, что «рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана»,[132] то можно предположить, что одновременно с внесением в сохранившиеся четыре тетради первого слоя приписок Гоголь этот новый текст тут же переписывал набело, что подтверждается идущими от Кулиша сведениями о снятии беловой копии со страниц рукописи 7-10 с текстом о воспитании Тентетникова.[133] Этим, с другой стороны, может объясняться и отсутствие в уцелевших тетрадях конца главы второй, конца главы четвертой и всех следовавших за ней: эти части рукописи, одни возможно менее остальных пострадавшие от приписок, другие и вовсе пока еще без приписок (дальше четвертой главы исправления пока не шли), Гоголь мог, во избежание лишней работы, присоединить к копии, снятой со всего остального. Остальное же, т. е. наиболее зачерненные приписками части калужской рукописи, и есть известные нам четыре тетради.
Первый слой приписок (черными чернилами), датируемый сентябрем 1849 — июнем 1850 гг., распространяется, как установлено выше, также на пятую тетрадь, на уцелевший от 1845 г. фрагмент первой редакции. Имея теперь новую редакцию, Гоголь дошел, наконец, и до эпилога. Внесение в первоначальный текст пятой тетради приписок черными чернилами датируется, по наблюдению еще Тихонравова, упоминанием в них сортов сукна: «Здесь сукны зибер, клер и черные»; эти названия вписаны Гоголем в записную книжку (см. выше, стр. 388) и, конечно, лишь отсюда перенесены в текст поэмы. Но запись в этой книжке, по своему положению в ней, датируется не ранее как 1849 г. (см. ниже). Изменения, внесенные в заключительную главу этими приписками 1850 г., рассчитаны на приспособление старого фрагмента последней главы к новому художественному целому: сношения Чичикова с контрабандистами, его визит к подкупному юристу устранены; их место заступила картина ярмарки, заранее намеченная записями карманных записных книжек; устранен и Вишнепокромов, что соответствует лишь беглым упоминаниям этого персонажа в наличных четырех главах и полному умолчанию о нем мемуарных источников (Арнольди, Смирновой). При всем том приписки в пятой тетради не таковы, чтобы можно было признать новый текст сколько-нибудь законченным. Приписками, например, почти не затронута заключительная речь князя. Над последней главой Гоголю предстояло еще трудиться, как, впрочем, и над всей второй частью поэмы.
С переездом на юг, сперва в Васильевку, а потом — в конце октября — в Одессу, труд Гоголя вступает в последний, очень бодрый по началу период: предполагается, что «второй том эту же зиму будет готов»; строится проект прочесть будущим летом Смирновой, Жуковскому и Плетневу всё написанное, а в сентябре явиться в Петербург «для напечатания».[134] Возобновившаяся в Одессе работа вполне как будто этот проект оправдывает. «Утро постоянно проходит в занятиях, — пишет Гоголь Смирновой 23 декабря, — не тороплюсь и осматриваюсь. Художественное созданье и в слове то же, что и в живописи, то же, что картина. Нужно то отходить, то вновь подходить к ней, смотреть ежеминутно, не выдается ли что-нибудь резкое». Отсюда можно заключить, что в эту пору Гоголь много внимания уделял деталям. При такой работе над текстом Гоголь и прежде любил пользоваться двумя рукописями сразу.[135] Можно предположить, что и художественная доработка второго тома «Мертвых душ» осуществлялась в этот период тем же приемом. В рукописях Гоголя приписки карандашом вообще играют роль пробной наметки, закрепляемой потом чернилами. Однако последний слой приписок в сохранившейся рукописи второго тома поэмы — главным образом карандашные приписки на полях — никаких признаков обычного закрепления чернилами не имеет. Это дает основание допустить, что карандашная наметка на этот раз не столько была связана с текстом сохранившихся тетрадей, сколько служила наметкой для последующего беловика. С точки зрения художественной выразительности эти наметки имеют неоспоримые преимущества перед предшествующим текстом. Таковы введенные нами в основной текст поправки к вступительному в первой главе пейзажу: их как раз уловил Оболенский[136] при новом чтении Гоголем этой главы в Москве осенью 1851 г. Таковы же поправки к главе IV: описание владений Костанжогло на пути к Хлобуеву, описание имения самого Хлобуева, размышления Чичикова на пути к Платоновым о сделанной им покупке.
В новом описании хлобуевского имения есть одна разительная черта: двукратное возвращение читателя, при показе имения, к тому прибрежному ландшафту двух первых глав, на фоне которого развернута там история Тентетникова (см. выше, стр. 81, 84); на него нет и намека в соответствующих местах не только читанного в Калуге беловика, но и в первом московском слое приписок. Внесенное, следовательно, только в Одессе, новое напоминание о Тентетникове, в далекой от него по собственному содержанию главе IV, могло преследовать особую цель. Главы с возвращением рассказа к Уленьке и Тентетникову калужская редакция 1848–1849 гг., вероятно, не знала. Напротив, новые главы — сверх написанных ранее, — привезенные Гоголем из Одессы в Москву в июле 1851 г., насчитывали в своем составе как раз и такую. Об этой главе со слов Шевырева передает кн. Оболенский: «В то время, когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Уленьки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом… Оставляя деревню и прощаясь с крестьянами, Тентетников говорит им прощальное слово (которое, по словам Шевырева, было замечательное художественное произведение). Уленька следует за Тентетниковым в Сибирь, — там они венчаются и проч.».[137] След этой не уцелевшей главы сохранился, как можно думать, в черновом наброске «Помещики, они позабыли…» (см. выше, стр. 273–274). Содержащееся в нем обличительное обращенье, в торжественном тоне, к «власти», от лица обиженного бюрократическими «ограничениями» помещика, едва ли не входило в упоминаемое Оболенским «прощальное слово». Такое расширение, в одесский период работы, эпизода о Тентетникове нельзя не поставить в связь с официально объявленными в самом конце 1849 г.[138] сведениями о сосланных в Сибирь петрашевцах. Еще с 1845 г. предназначавшаяся для второй части «Мертвых душ» тема революционно-политического подполья, неизменно связывавшаяся с тех пор (вплоть до калужских чтений) с мало нам известным персонажем по имени Вороной-Дрянной (что одно уже указывает на реакционно-памфлетный характер, приданный первоначально Гоголем этой теме), неожиданно получила теперь остроту злободневности.
На смену или в дополнение к памфлетному эпизоду о Вороном-Дрянном выступает в 1850–1851 гг. патетический эпизод о ссыльном Тентетникове и следующей за ним в Сибирь Уленьке.[139] Мог входить в этот эпизод и «штабс-капитан Ильин» — персонаж, которого упоминает под впечатлением прочитанных ему Гоголем двух новых глав поэмы Шевырев (в записке от 27 июля 1851 г.), прибавляя: «С нетерпением жду 7 и 8 главы».[140] Прочитаны были, следовательно, 5-я и 6-я.