М Пришвин - Мы с тобой (Дневник любви)
Посылал Марью Васильевну с письмом в Загорск и просил прислать мне книги, необходимые для работы. Павловна книг не дала, и М. В. привезла от нее новые угрозы. Из этого видно стало, что Павловна ничуть не продвинулась вперед: как раньше в споре никогда не уступала, так и теперь идет наперекор. Но раньше после спора и вспышки я приходил в состояние расширенной души, и стыдил себя за спор с таким, по существу, маленьким человеком, и кротостью возвращал себе мир, а теперь чувствую, что приехать к ней с утешением не могу.
Теперь нависла над нашей любовью древняя туча, висевшая над свободой в любви -- туча Дантова Ада, шекспировского Ромео и драм Островского.
Л. охватил такой страх, что она с полчаса была в лихорадке. Л. тяготится, конечно, тем, что она должна поддерживать во мне твердыню в отношениях к Павловне и тем ее пуще злить. Ну, так вот, и хорошо, вот и конец! буду считать эту попытку окончательной и бросаю их совсем и отстраняю от себя все упреки совести.
Ночью почуял "любовь" оставленных мною людей, любовь, в которой рождается преступление. Надо быть твердым, холодным... изжить это изнутри как малодушие. Стану перед своей совестью, и совесть свою поставлю перед истиной, и спрошу сам себя о себе, и тогда получится ответ: все оправдание мое заключается в любви к Л. Если это настоящая любовь, то она все оправдывает.
Ходил к Н. А. Семашко, своему гимназическому другу, теперь наркому, высшему чиновнику в России. Потом был у сестер Барютиных (Лялиных с ранней юности подруг). То, что я нашел у Л. как самое для меня важное,-- это, прежде всего, неисчерпаемый источник и смутное чувство бесстрашия перед концом своим, то же самое теперь у этих сестер видишь на глаз в их порядке жизни, в устройстве, в утвари, на стертых уголках дверей и столов. Чувство победы человека над суетой и независимость его от внешних событий -- и вот оказывается, что та Россия, которую я любили которую, будто, убили, жива и никогда не умирала.
То ли от накопления бессознательных ошибок, то ли от какого-то коренного заблуждения, при беседе вечером, но только наш корабль с Л. зацепился за мель... Одно только знаю, что разлюбить Л.-- это расстаться с самим собой. Где-то сказано в Св. Писании: "Не Меня -- себя потеряли, возвратитесь в Дом свой!" Но, конечно, в любви у нас с ней разные роли. Моя роль художника - растворить ее в своем стремлении к созданию красоты. Если бы мне это удалось вполне, она бы вся ушла в поэму, и остались бы от Л. только мощи. Ее же роль -- это любовь в моральном смысле. Если бы ей удалось достигнуть своего, я бы превратился в ее ребеночка.
И все мои порывы уйти в одиночество -- это не более как попытка мальчика убежать в Америку, которой не существует! Она любовью своей оберегает своего мальчика от этой опасности, но теперь для опыта соглашается оставить меня на февраль одного, потому что знает: нет такой "Америки" и любовь наша от этого опыта только крепнет.
У меня все для себя, и самое лучшее, что только мне удается -- мое. Л. же все делает для другого, а во имя себя ей ничего не удается. "Cogito ergo sum" 56 она переиначивает: "Верю в тебя, значит, я существую". Перед ней я чувствую себя виноватым и неоправданным. Дай мне, Господи, такую песнь, чтобы она меня перед ней оправдала!
Из утренней молитвы: "Жил я одиноким человеком, веруя в Бога, но не мог назвать Его имя. Когда же пришла моя дорогая,и нам стало вместе и радостно и очень трудно, я сказал: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! И так я назвал имя Бога, Которому веровал". (При перечтении в 1952 г. здесь рукой М. М.: "О таком -- проще").
Приехали в дом творчества Малеевку. Городище -- родина Ивана Калиты. Рядом несколько писателей начинают строить себе домишки: у некоторых нет жилья в Москве. Вспоминал, глядя на них, начало своей писательской жизни.
Я сказал Е. Н. Чернецкому:
-- Мне это напоминает мое время, когда я свою жизнь начинал.
-- Тогда это было понятно,-- ответил Ч.,-- когда вы начинали -- был народ, а теперь тут только могила Калиты,да и то вопрос -- была ли тут его могила.
Сказавший это был еврей.
Русское искусство бледнеет, у писателей нет веры,и руки опускаются. Все и понятно, ведь литература, искусство -- это выражение лица народа, и страдание выражается тем, что бледнеет лицо. Глубокие страдания переживает весь мир, у всех народов бледнеет лицо...
Остается только ниточка связи -- это я со своей верой, со своим независимым чувством гармонии, где-то в таинственной глубине я люблю тебя, русский народ, я люблю -- значит, ты существуешь.
Здесь русские -- мы с Л., Замошкин, Меньшиков, еще кто-то... Но пусть даже одни мы с Л.-- и довольно. Рано ли, поздно ли, Россия восстановит свою начатую культуру! Поняв это, я перестал заноситься и посмотрел на всех снисходительно и беззлобно. И вообще, чего тут заноситься-то -- разве есть в нашем отрезке времени какое-либо мерило? Писателей я воспринимал вообще и относился к ним свысока. Но довольно было в Малеевке присмотреться к ним, понять их в различии, чтобы то чувство прошло. Так, при направлении внимания с целью из массы (из типа) выбрать личность человека, исчезает национальное, кастовое, сословное и всякое групповое и типовое отталкивание.
Мне стало очень-очень ясно, что моя борьба теперь в том, чтобы силу, которую я нашел в себе в одиночестве, соединить в целое с силой моего друга. Кажется, будто две вселенные соединяются: одна -вечного-бесконечного, другая -- любви.
Лучшее средство уничтожить поэзию -- это заставить поэтов писать непосредственно на пользу государству, потому что существо поэзии направлено к спасению личности человека, а не типа его, рода, всяких групп, государств. Вот откуда и происходит вечная борьба поэта и лейтенанта.
Важдаев 57 попросил у меня манную кашу, которая осталась на тарелке от завтрака.
-- Все равно пропадет,-- сказал он,-- так уж лучше я ее собаке отдам.
-- Как пропадет? -- сказал я,-- ее съедает какой-нибудь неизвестный человек.
-- Какой?
-- Мало ли какой,-- неизвестный!
-- А вам нечего заботиться о неизвестном, и подать известной голодной собаке лучше, чем отдать неизвестному человеку.
У Цыганки щенки, и корма ей из столовой не отпускается, и всем людям, служащим в столовой, питаться из нее не полагается. Поэтому все остатки, даже косточки, служащие уносят себе. Цыганка получает что-нибудь только от нас. Л. организовала систематическую помощь голодающей собаке, и Цыганка это знает: она отдает свое предпочтение Л.По приказу Л.мы выносим остатки своей пищи и отдаем Цыганке возле лесенки в столовую. И каждое утро Цыганка, однако, приходит не в столовую, а в тот дом, где мы спим. Сидит на приступочке и дожидается. Она потому дожидается около спальни, что знает хорошо: не столовая кормит ее, а люди. И, мало того, сознает, кто ее кормилец.
Сегодня утром я первый вышел из дому. Вижу, Цыганка сидит на лесенке спальни. Я иду в столовую, она не трогается с места. А когда Л. выходит -она с ней вместе направляется в столовую.
Я рассказал Е. Н-чу, как мы работаем с Л.
-- Да,-- ответил он,-- великое счастье иметь такого друга.
-- Дорого стоит такой друг,-- сказал я,-- надо уметь и взять его и охранять, а это жизни стоит.
Втроем мы пошли гулять. Каждая елочка на нашем пути была осыпана звездами. На пол дороге к дому Е. Н. нас оставил и ушел в лес один. И так было ясно: он -- одинок, мы двое -- в единстве.(Е. Н. Чернецкий погиб в первые дни войны).
Светлое морозное утро. Ходил по тропинке взад и вперед с того времени, когда осталась на небе звезда утренняя, и до тех пор, пока она не растаяла в свете от солнца. Мне было ясно, что дело художника -- это расстановка смешанных вещей по своим первоначальным местам.
Посмотрел бы Достоевский! Каждый день пишу по одному детскому рассказу 58 и ем как свинья откормленная... Страшно даже за серьезную работу браться. Мне сейчас неловко думать о Достоевском: посмотрел бы он на это "творчество", на это "счастье"...
Когда вчера я заговорил с Л. о каком-то прекрасном поэтическом народе русском на Печоре, она стала это отвергать: нет этого, все это умерло, и если воскреснет, то как-нибудь в общей культуре.
Если это правда, то и мое наивное сознание о действующем первоисточнике нашей поэзии -- устном творчестве народном -- устарелое понятие. Так было, и теперь этого нет. Не только язык народный как первоисточник моей литературы, я теряю даже вкус к тому родственному вниманию в природе, о котором столько писал.
-- Денечек,-- сказал я,-- что же это со мной делается?
Ничего особенного,-- ответила она,-- ты переменяешься -- ты переходишь от природы к самому человеку.
Л. в обществе выпрыгивает из себя, срывается и после огорчается сама на себя за то, что говорила лишнее. Бывало, только начнешь говорить, она сорвет и перервет. Точно такие же дикие углы свойственны и мне и, я думаю, происходят от вынужденного сдерживаемого молчанья и жажды общенья. Так было всю жизнь. Теперь начинаю приходить сам с собой в равновесие, впервые вижу возможность создать обстановку, в которой не буду бояться себя.