Сергей Дурылин - Колокола
— Валяй их, милый! Катай их! Сверли в уши! Бей по сердцам! Валяй их в мозги! Возвышай голос! У тебя свобода слова! Тебе рта не заткнут! Валяй их, родной! Оглушая свободным словом!
И ему казалось, что колокол его слышит, и гневно обличает тех, кто не ведет реестров слез человеческих, но точит, точит слезы неисчислимые из больных глаз страшной, битой-перебитой морды Российской…
Тоненький, хрупкий околоточный подошел к нему и, взяв под руку, сказал вежливо:
— Мешаете съезду начальствующих лиц. Прошу удалиться.
Уткин посмотрел на него, и улыбнулся ему в лицо:
— «Веселися, храбрый Росс!» Руси веселие есть питии.
Околоточный провел шага два его с собою — и повторил тверже:
— Прошу удалиться!
Уткин взошел на деревянные мостки тротуара. Он плакал. Ему казалось, что звон слушался его.
В это время учитель Ханаанский поднимался на соборную колокольню с обернутой в бумагу подзорной трубой. Когда стемнело, он навел ее на небо, посмотрел и указал Василию:
— Комета 1914 года. Смотрите. Редкое явление природы, не любящей редкостей.
Василий глянул в трубу, но ничего не увидел. Он посмотрел на небо, туда, куда показывала труба, и легко увидел на черни осеннего неба яркую голову кометы: «точно, спичкой чиркнул кто и горит головка» — подумалось Василью, — и от головки сыпался золотым песком долгий-долгий след.
Василий молчал и смотрел. Головка горела ярко, а золотой песок сыпался щедрым, блекнущим в темь ночи, севом.
— К чему бы это? — спросил он Ханаанского.
— Явления природы не бывают к чему… — отвечал он. — Ни к чему. Все в природе — ни к чему. Но совпало с войной. Этого отрицать нельзя. Безусловно нельзя, — последнее добавил он кому-то другому, не Василью.
— Совпала? — переспросил Василий. — Старые люди говорят: Божья мета.
— Холодно, — поежился Ханаанский. — Ночи холодеют. Юр тут у вас. До свиданья.
— Прощайте, — ответил Василий. — Победа?
— Победа! — ответил Ханаанский. — Иду на молебствие. Трубу оставляю у вас в комнате.
— Оставляйте.
Василий опять стал смотреть на комету. Хвост у нее побледнел: песок из золотого сделался серебряным. Но головка показалась ему тяжелой, крупной каплей крови, которая вот-вот капнет на землю.
В это время дернули сигнал из собора. Надо было звонить к молебствию.
Глядя на комету, Василий ударил в Княжин. Соборный ответил ему с верхнего яруса — и полился густой, негнущийся звон. Как масло по воде, казалось, он расплывался по воздуху густыми, негнущимися каплями.
Тришачиха также смотрела на комету. Она стояла у себя на дворе, окруженная женщинами, в черном платочке, похудевшая и спокойная, и указывала на золотой хвост, извивавшийся в небе.
— Господень перст золотой сквозь твердь просунут. «Ей Гряду!» — говорит и на град указует. Перстом — прямо в град Темьян!
— Перстом! — повторили женщины. Кто-то заплакал — по-ребячьи, жалостно и привычно, жидким, тонким плачем.
— Перст указующий — меч златой. Вон он!
Все смотрели вверх. Золотой меч рассекал сентябрьскую чернь неба. Долго молчали. Звон тугими, плотными пятнами расплывался над городом. Казалось, он облаками своими — грозными и гулкими, окружал комету и пел ей хвалу, — гневную на человека и славящую небесный гнев золотого меча, занесенного над городом.
Испуганная осенила себя крестным знамением, глядя на комету, как на икону Страшного суда, и тихо и крепко произнесла:
— Быти вскоре!
Часть 5. Конец
1.
В Светлую заутреню ночь хмурилась и поутру солнце не играло: его упрятали громоздкие, развалистые тучи.
— Ангелы-архангелы укрыли солнышко в плáты пепельные. В платах оно играет, — объяснила Испуганная.
— А почему? — спросила Анюта Лепесткова. После смерти Космачева привыкла она дневать и ночевать у Испуганной. Теперь сидели все в чисто прибранной горнице у Тришачихи.
— Неведомо.
— А слыхано, — поперечила Испуганной почтительно Акулина Марковна, старая ткачиха. — От отцов, от прабаб слыхано, что Враг Темный хочет ударить в десницу Солнце Пресветлое, — как Христа Исуса раб архиерейский.
Не согласилась с этим Тришачиха:
— Ад, где твоя победа? — сказано. Темный в теми преисподней лежит, мордой в кало Iудино: где ему солнце высокое заушить!
— При конце дней это будет, — степенно дополнила Акулина Марковна. — Солнце от заушения померкнет, и луна с печали опепелится, и звезды, как яблоки с веток, спадут с неба… Тогда это будет.
Это приняла Испуганная:
— Слово твое верно: при конце заушит Темный солнце пресветлое, и дано ему будет тмить тварь земную и вселенную, пока не прискачет конь бел, а на нем Правосудный и воинственный Христос, Победитель Исус. Ныне же, не к тому хмурота в небе: не заушено солнце, а в плáтах играет.
— А почему? — повторила Анюта, смотря васильковыми глазами в лицо Испуганной.
— Ради скорби земной, — а более — неведомо!
С этого разговора, с красным яичком в руках, Испуганная приняла Акулину-ткачиху в общение твердое и в постоянный совет и даже раскрывала ей Авессаломову книгу, но ткачиха была неграмотная, — и Испуганная совещалась с нею без книг.
Девушки и женщины сидели за столом, накрытым чистой скатертью. На ней стояли кулич, пасха с крестами и «Х.В» из разноцветных цукатиков и яйца крашеные. Девушки и женщины с фабрики, с Обруба, из слобод, приходили к Испуганной и христосовались с нею чинно, медленно, с трехкратным ликованием щека в щеку, — и каждая протягивала ей яичко. Тришачиха опускала руку в большую корзину, стоявшую возле стола, и каждой давала красное яйцо — всем красное.
Анюта решилась спросить то, что всем женщинам хотелось спросить, да не решались:
— Отчего, Глебовна, тебе несут и красные, и палевые, и золотые, и ситцевые яички, и всякие, — а ты — всем красные?
Тришачиха улыбнулась, — и, чтобы оказать почтение Акулине Марковне, ткачихе, качнула головой в ее сторону и отвечала степенно:
— А вот, спроси Акулину Марковну… Небось, лучше меня ведает.
Акулина-ткачиха ведала. Она оживилась, отставила от себя стеклянное блюдечко с пасхой, отерла бантик губ розовым платочком, — и сказала неспешно, облупливая каждое слово, как яичко, от скорлупы:
— Не хитро, девушка, знатьё. Старых людей больше слушали бы, и вы бы все знали. Красное яичко — Исусово христосованье. Вот отчего красное, — никакое, а красное. И Пасха красная. Когда воскрес Христос Исус, жиды не верили: «под печатью он лежит, под каменной, — утешали себя, — и червь его могильный грызет и сверлит ему плоть». А Христос-от, «воскрес из мертвых, смертью смерть поправ», — и идет с горы вертоградной, и солнце, глядючи на него играет, и земля под ним дышит: пар радостный от ее дыханья идет, белыми струйками, — и все деревья, птички, ручейки с ним, с Царем Небесным, христосуются. Идет Исус Спаситель, — а навстречу ему жиденята, малым-меньше, как горох, рассыпались, глаза жмурят: свет идет от Него, как от солнышка. Вынул Он, Пресветлый, красное яичко, — и подает первому жиденку, и говорит ему: — Христос Воскресе! — облобызал его трижды, и всем по яичку, сколько их, жиденят, не было, всем по красному дал, и похристосовался… Они его спрашивают, малыши пархатенькие: «А почему, мол, у нас дома яйца белые, а у тебя красное?» — И Исус Христос: «От крови, — отвечает, — моей оно красное, — а через кровь мою людям веселье и жизнь прекрасная». Прибежали жиденята домой — тычут отцам и матерям красные яички и лопочут радостно: «Христос воскрес!» А те лица свои кроют покрывалами пепельными: не могут на яички красные смотреть, — и отвечают: «Знаем, что воскрес: оттого то и горе наше, что воскрес!» — завернулись в пепельные покрывала, пали ниц и всю Святую неделю ниц пролежали. Не могут на солнце пресветлое смотреть — ослепнуть боятся. И даже до сего дня, лежат иудеи ниц всю Пасху. Так им указано. А мы — в руке красное яичко, — и «Христос Воскресе!» Им Христос Воскрес — ниц лежать, а нам веселье вечное: на солнце смотреть!
Кончила Акулина Марковна, на образ взглянула, а потом к Тришачихе вежливо обернулась:
— Так ли я, Пелагея Глебовна, рассказала? Не бессудь, — поправь, коль не так. У тебя память крепче моей.
— Так, Марковна, кажется, так, — искренно одобрила ткачиху Испуганная и поучительно примолвила девушкам и женщинам: — Вот учитесь, пока старый человек еще вам правду, как одежду теплую, точает. Некому точать будет — наги будете ходить. Озябнете. Зяботá идет в мир.
Любопытная, быстроглазая Параша с Обруба, молодая бабенка, у которой мужа, слесаря, взяли на войну, скромненько спросила:
— Жиды-то ныне волю, что ли взяли, Марковна: не лежат они в Святую-то неделю, на земле не никнут. Видала я: ходят, как обыкновенно. Живет у нас на дворе аптекарь Хлопчик. Глянула я утресь в окно: так из угла в угол ходит, — как обыкновенно. Худой ходит.
— Никнут, — строго возразила Тришачиха. — Как не никнуть: никнут! А ходят — это те, которые ни во что не верующие. И у жидов такие есть, как у нас. Плевелы несеяные.