Что видно отсюда - Марьяна Леки
— А ты что здесь делаешь? — спросила я. — Опять на что-нибудь жаловалась?
Хотя было не очень холодно, шапка Марлиз была натянута низко на лоб, а шарф укутывал нижнюю половину ее моложавого лица.
Я гадаю, что законсервировало ее в неизменном состоянии. Может, она не старела потому, что все ее дни были совершенно одинаковы и поэтому время думало, что незачем ему тратиться на нее.
В руках у нее был продолговатый сверток, направленный на доктора Машке, словно дуло ружья.
— Купила вот себе штанговый замóк.
— Да у тебя же есть такой, — сказала я.
На двери у Марлиз было уже четыре замка. Я удивлялась, как одна-единственная дверь выдерживает столько замков, а из-за письма Фредерика дверь, сломленная четырьмя замками, была таким печальным зрелищем, что я чуть не заплакала.
— Замков много не бывает, — сказала Марлиз. — А сейчас я снова еду домой.
Доктор Машке смотрел на запакованную Марлиз зачарованно, как будто она была красавица под вуалью.
— Сделайте это, — сказал он. — Блез Паскаль однажды сказал: Все беды людей происходят от неспособности человека спокойно оставаться в комнате.
Марлиз зажала свой сверток под мышкой и улыбнулась. Я никогда в жизни не видела ее улыбки, я не знала, что это анатомически вообще было возможно.
— Это верно, — сказала Марлиз. И такого она никогда в жизни не говорила: чтобы что-то могло быть верно.
— Тогда я тоже должна идти, — сказала я. Доктор Машке крепко держал меня за рукав, его кожаная куртка скрипела.
— Кстати, насчет «оставаться дома», — сказал он. — Вы, собственно, знаете, почему ваш отец все время странствует?
Я посмотрела вдаль, в сторону стенда с открытками, за которым оптик закурил уже вторую сигарету.
— А вам разве можно обсуждать ваших пациентов с посторонними людьми? — спросила я. — Разве это не запрещено?
— Вашего отца я воспринимаю скорее как друга, а не как пациента, — сказал доктор Машке, — но я, разумеется, далек от того, чтобы навязывать вам мои воззрения. — Но не так уж и далек он был от этого, потому что невозмутимо продолжал это делать: — Итак, я думаю, — сказал он и поднял вверх свои никелированные очки, — он все время странствует, потому что ищет своего отца.
— Хе? — удивилась Марлиз. — Да его же давно нет в живых.
— А это как раз самое практичное, — торжественно сказал доктор Машке, — это позволяет искать его повсюду.
Он посмотрел на нас, как раньше смотрел на меня Мартин, когда изображал чемпионов мира по тяжелой атлетике и ждал аплодисментов.
Над стендом с открытками уже перестал подниматься дым, мелькнула только ступня оптика, затаптывающая окурок.
— Мне надо идти, — сказала я. — Марлиз, ты не хочешь поехать домой с нами?
— Еще чего не хватало, — сказала она, вскинула свой сверток на плечо и ушла.
— А вы не могли бы дать мне адрес вашего буддиста? — спросил доктор Машке.
— Еще чего не хватало, — сказала я и побежала с моим письмом через дорогу, к оптику, и упала к нему в объятия.
Поздно вечером мы сидели на крылечке нашего дома — Сельма, Эльсбет, оптик и я, — подстелив на ступени покрывало с дивана Сельмы. Оптик где-то прочитал, что сегодня можно будет увидеть особенно много падучих звезд.
Сельма, оптик и Эльсбет надели очки, сдвинули головы и склонились над письмом Фредерика, да так надолго, как будто его трудно было расшифровать.
— Я не хочу под этим подписываться, — сказала я. — Что это вообще за дурацкая идея? И трансформировать все это я тоже не могу. Как он это себе представляет?
Оптик встал и принес из кухни одну из своих буддийских книг, потому что надеялся найти в ней подходящую фразу на тот случай, если человек отказывается давать подписку.
Он надел очки и листал страницы.
— В жизни главное, — сказал он, — установить доверительную интимность с миром. Интимность с миром, — повторил он, — разве это не красиво? — и подчеркнул это маркером еще раз, хотя уже было подчеркнуто.
Эльсбет сунула в рот «Mon Chéri».
— Мы могли бы попробовать приворожить его, — сказала она, полагая, что если не можешь трансформировать любовь, то надо трансформировать наоборот Фредерика. — Есть очень много методов. Если, например, обрезок ногтя утопить в бокале вина, то выпивший это вино сходит с ума от любви. Такой же эффект получается, если ему незаметно подмешать в еду язычок петуха. Или повесить ему на шею ожерелье из костей совы. — Эльсбет подумала. — Может, получилось бы и с костями канарейки. Я думаю, для Пипси это было бы хорошо. — Пипси была канарейка Эльсбет, и сегодня утром она у нее умерла. — Или, — она взяла себе еще одну «Mon Chéri», — ты скормишь Фредерику найденный хлеб. Тогда он потеряет свою память. И забудет, что не хотел все перемешивать.
Я представила себе, как можно было бы приворожить Фредерика, подсунув ему любовь, как я подсовывала Аляске вечерние таблетки в ломоть ливерной колбасы.
— А еще можно носить при себе вербену, выкопанную серебряной ложкой, — вспомнила Эльсбет, — тогда все будут тебя любить. И это значит: полюбит и тот, кто надо. — Она разглядывала смятые темно-розовые фантики у себя на коленях. — Проблема, конечно, в том, что для всего этого он должен быть здесь, — сказала она. — Но и это тоже можно устроить. Если три веника всунуть в одну печь, то он приедет. Именно тот, кто надо.
— Звезда упала, — сказала Сельма, и мы все посмотрели вверх.
— А вот загадывать желание на падающую звезду — это надувательство, — объявила Эльсбет. — Это вообще не помогает.
— Я думаю, поможет только одно, — сказала Сельма. — Если ты не хочешь под этим подписываться, тебе надо с ним распрощаться.
Оптик откашлялся.
— Честно говоря, я не верю, что во всем этом деле уже сказано последнее слово, — пробормотал он, а Эльсбет сказала:
— Но мы же все в него влюблены.
— Это верно, — сказала Сельма. — И тем не менее.
— А вы знаете, — сказал оптик, глядя в свою книгу, — что мы все лишь преходящие вздутия на времени?
— И что теперь с этим делать? — спросила Эльсбет и отложила фантики в пустой цветочный горшок.
Потом больше никто ничего не говорил. Мы молча смотрели в небо, с которого на нас упали еще пять бесполезных звезд.
Только Эльсбет смотрела не вверх, а поглядывала на меня, и она видела, что у меня на глаза уже снова наворачиваются слезы из-за той дурацкой подписки, из-за невообразимой трансформации.
С любовью мы могли бы все, что угодно. Мы могли бы ее более или менее скрывать,