Алексей Писемский - Тысяча душ
- Что, дома? - спросил он.
- Пожалуйте, барин наверху-с, - отвечала та, почему-то шепотом и тихонько повела его по знакомой ему лестнице. В комнате направо он увидел самого хозяина, сидевшего за столом, в халате, с обрюзглым лицом и с заплаканными глазами.
- Ах, боже мой! Давно ли? - проговорил он и постарался даже улыбнуться.
- Вы нездоровы? - спросил его Калинович.
- Жены лишился, - отвечал старик, и по его толстым, отвислым щекам потекли слезы.
- Скажите! - произнес Калинович тоном глубокого сожаления, а сам с собой подумал: "Зачем меня нелегкая дернула ехать к этому старью?"
- Давно постигло вас это несчастье? - спросил он вслух.
- Девятый день сегодня. Собачка заперта или нет? - обратился хозяин слабым голосом к вошедшей горничной.
- Заперта-с, - отвечала и та тоже слабым голосом. - Священники пришли-с, - доложила она в заключение.
- Хорошо... Приготовляйте там, - отвечал вдовец. - Панихиду сейчас будут служить! - прибавил он.
"Ну уж на это-то ты меня не подденешь", - подумал про себя Калинович и встал.
- Не смею более беспокоить, - проговорил он.
- Благодарю вас, благодарю, - отвечал хозяин, крепко, крепко пожимая его руку и с полными слез глазами.
- В этой проклятой Москве все или умерло, или замирает! - проговорил Калинович, выйдя на улицу. И на другой день часу в десятом он был уже в вокзале железной дороги и в ожидании звонка сидел на диване; но и посреди великолепной залы, в которой ходила, хлопотала, смеялась и говорила оживленная толпа, в воображении его неотвязчиво рисовался маленький домик, с оклеенною гостиной, и в ней скучающий старик, в очках, в демикотоновом сюртуке, а у окна угрюмый, но добродушный капитан, с своей трубочкой, и, наконец, она с выражением отчаяния и тоски в опухнувших от слез глазах.
- Monsieur, будьте такой добрый, поберегите мой сак! - раздался около него женский голос с иностранным акцентом.
Калинович взмахнул глазами: перед ним стояла молоденькая, стройная дама, в белой атласной шляпке, в перетянутом черном шелковом платье и накинутой на плечи турецкой шали. Маленькими ручками в свежих французских перчатках держала она огромный мешок. Калинович поспешил его принять у ней.
- Ou est се Gabriel?[80] Несносный! - проговорила дама и скрылась.
Через несколько минут Калинович увидел, что она ходила по зале под руку с одутловатым, толстым гусарским офицером, что-то много ему говорила, по временам улыбалась и кидала лукавые взгляды. На все это тот отвечал ей самодовольной улыбкой.
Звонок пробил.
- Adieu, mon Gabriel![81] - воскликнула дама каким-то комически-печальным тоном, протягивая гусару руку.
- Adieu, - отвечал тот сиповатым голосом.
Дама подошла к Калиновичу. Тот встал и взял ее мешок.
- Bien merci! - поблагодарила она и мило улыбнулась.
- Vous avez deja un cavalier![82] - проговорил им вслед гусар.
- Oui, - отвечала дама, проворно уходя.
Калинович молча следовал за ней. В вагоне она начала распоряжаться как дома. Положив рядом с собой мешок и проговоря севшему напротив Калиновичу: "Pardon, monsieur, permettez"[83], - протянула свои очень красивые ножки на диван, причем обнаружила щегольски сшитые ботинки и даже часть белых, как снег, чулок. Когда поезд тронулся, Калинович внимательно вгляделся на свою спутницу. Оказалось, что она была с каким-то идеальным выражением в лице; голубые глаза ее были томны и влажны, ресницы длинны. Сквозь белую нежную кожу просвечивались синенькие жилочки; губки были полные, розовые и с постоянной улыбкой. Заметив пристальные взоры на себя своего соседа, дама в свою очередь сначала улыбнулась, а потом начала то потуплять глаза, то смотреть в окно. Станции через две ей наскучил этот немой разговор.
- Вы Петербурге живете? - спросила она.
- Да, - отвечал Калинович, не желая сказаться провинциалом. - А вы? прибавил он.
- Петербурге... Там весело...
- Весело?
- Да, балы... маскарад... итальянская опера я бываю.
При этих словах Калиновичу невольно вспомнилась Настенька, обреченная жить в глуши и во всю жизнь, может быть, не увидающая ни балов, ни театров. Ему стало невыносимо жаль бедной девушки, так что он задумался и замолчал.
- О, какой вы скучный! Для чего? - проговорила спутница.
Калиновичу захотелось пококетничать.
- Я потерял мою невесту, - отвечал он, взглянув на подаренное ему Настенькой в последний день кольцо.
- А! Вы любили? - произнесла соседка протяжно. - И я любила, прибавила она и позевнула.
Калинович посмотрел на нее.
- А теперь вы любите? - спросил он.
- Теперь? Не знаю... Нет!
- Кто же вас провожал?
- А! Вот вы что думаете! Нет, это мой брат, - отвечала дама и лукаво засмеялась. - Князя Хилова вы знаете Петербурге? - прибавила она.
- Нет, не знаю... Это тоже брат?
Дама засмеялась.
- О нет, это мой знакомый... Он милый.
- Милый?
- Да, а то вот у него есть друг его, тот - фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не люблю.
- Гусар тоже толстый.
- Нет, тот добрый, брат добрый.
- Вы, конечно, иностранка, но откуда вы родом? - спросил Калинович.
- Зачем?.. Я русская...
- Нет, вы не русская, потому что говорите неправильно: вы или немка, или полька.
- О нет... я турка, - отвечала дама и опять засмеялась.
- После этого все турчанки красавицы, если на вас похожи, - заметил Калинович.
- О, какой вы льстец! - воскликнула она.
- Почему ж я льстец?
- Так... льстец... Мамзель Сару вы знаете?
- Нет, что ж, она хороша?
- Да, только злая такая, ужас - фи!
Разговор продолжался в том же тоне, и Калинович начинал все более и более куртизанить. Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине, как в первое время разлуки с ней, хотя и любим еще с прежнею страстью. Дело тут в том, что воспоминания любви еще слишком живы, чувства жаждут привычных наслаждений, а между тем около нас пусто и нет милого существа, заменить которое мы готовы, обманывая себя, первым хорошеньким личиком.
- Вы будете обедать? - спросил Калинович, подъезжая к Твери.
- Да, я люблю кушать, - отвечала соседка.
- Есть, - поправил Калинович.
- Ах, да, есть... хорошо, - отвечала она, и когда поезд остановился, Калинович вел ее уж под руку в вокзал.
- Il fait froid![84] - проговорила она, кокетливо завертываясь в шаль.
"Премиленькая!" - подумал Калинович и чувствительно пожал ее руку своим локтем.
- Два обеда! - сказал он лакею. - Voulez-vous du vin?[85] - обратился он к своей даме.
- Да, я люблю, comment cela dire boire?[86].
- Пить!
- Да, пить.
- Бутылку шампанского! - сказал Калинович человеку.
Тот подал; пробка щелкнула.
- Ах! - вскрикнула дама.
- Испугались?
- Да, это громко, я пугаюсь, - отвечала она и потом, положив пальчик на край стакана, из которого пенилось вино, сказала: - Ну, ну, будет!.. Не смей больше ходить.
"Прехорошенькая!" - думал Калинович.
Дама начала с аппетитом кушать котлеты.
Перед жарким он поднял бокал и проговорил.
- Votre sante, madame![87]
- Et la votre, monsieur[88], - отвечала она, тоже выпивая, но тотчас поморщилась, проговоря: "Ай, горько!"
- А вы знаете, что значит по русскому обычаю, когда, пивши вино, говорят: горько?
- Нет.
- Значит, надобно поцеловаться.
- Ах, это?.. Да, хорошо.
- Хорошо?
- Хорошо! - подтвердила дама и, по возвращении в вагон, сняла шляпку и стала еще милее.
Между тем начинало становиться темно. "Погибшее, но милое создание!" думал Калинович, глядя на соседку, и в душу его запало не совсем, конечно, бескорыстное, но все-таки доброе желание: тронуть в ней, может быть давно уже замолкнувшие, но все еще чуткие струны, которые, он верил, живут в сердце женщины, где бы она ни была и чем бы ни была.
- Вы, решительно, полька! Чем больше я на вас гляжу, тем больше убеждаюсь в том, - начал он.
- Ах, да, только вы ошибаетесь... Я ж говорила вам: я турка... отвечала она.
- А я вам говорю, что вы полька и немецкая полька, - продолжал Калинович, - потому что у вас именно это прекрасное сочетание германского типа с славянским: вы очень хороши собой.
- О, да, да, - подтвердила соседка.
- Конечно, да, - подхватил Калинович, - и, может быть, в Варшаве или даже подальше там у вас живут отец и мать, брат и сестра, которые оплакивают вашу участь, если только знают о вашем существовании.
Заметно грустное чувство отразилось на хорошеньком личике соседки.
- Зачем вы можете так говорить? Вы меня не знаете, - сказала она уж не прежним насмешливым тоном.
- Я знаю еще больше, - продолжал Калинович, - знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить на свете, хотя, может быть, вы целые дни смеетесь и улыбаетесь. На днях еще видел я девушку, которую бросил любимый человек и которую укоряют за это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не за что себя нравственно презирать.