Максим Горький - Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2
— Извините, предрассудок! Ведь вы — предрассудок, да?
Самгин молча отстранил его. На подоконнике сидел, покуривая, большой человек в полумаске, с широкой, фальшивой бородой; на нем костюм средневекового цехового мастера, кожаный передник; это делало его очень заметным среди пестрых фигур. Когда кончили танцевать и китаец бережно усадил Варвару на стул, человек этот нагнулся к ней и, придерживая бороду, сказал:
— С такими глазами вам, русалка, надо бы жить не в воде, а в огне, например — в аду.
— Ад — в душе у меня, и я не русалка, а — дриада…
По голосу Клим узнал в мастере Кутузова, нашел, что он похож на Ганса Сакса, и подумал:
«Неистребим».
Варвару тесно окружили ряженые; обмахивая лицо веером из листьев сабельника, она отвечала на шутки их как-то слишком громко, разглядывала пристально, беспокойно.
«Меня ищет. И кричит для того, чтоб я слышал, где она», — сообразил Самгин без самодовольства, как о чем-то вполне естественном. Его смущало и раздражало ощущение отчужденности от всех этих наряженных людей, — ощущение, которое, никогда раньше не отягощая, только приятно подчеркивало сознание его своеобразия, независимости. Он попробовал объяснить раздражение свое неудачным костюмом, который обязывает его держаться с важностью индюка. Но Самгин уже знал: думая так, он хочет скрыть от себя, что его смущает Кутузов и что ему было бы очень неприятно, если б Кутузов узнал его. «Наверное — он нелегально в Москве…» Пианист снова загремел, китаец, взмахнув руками, точно падая, схватил Варвару, жестяный рыцарь подал руку толстой одалиске, но у него отстегнулся наколенник, и, пока он пристегивал его, одалиску увел полосатый клоун.
— Чорт, — проворчал рыцарь, оторвал наколенник и, сунув его за зеркало, сказал Самгину: — Допотопный дом, вентиляции нет.
Находя, что все это скучно, Самгин прошел в буфет; там, за длинным столом, нагруженным массой бутербродов и бутылок, действовали две дамы — пышная, густобровая испанка и толстощекая дама в сарафане, в кокошнике и в пенснэ, переносье у нее было широкое, неудобно для пенснэ; оно падало, и дама, сердито ловя его, внушала лысому лакею:
— Пожалуйста, наблюдайте, чтоб сами они ничего не хватали.
В углу возвышался, как идол, огромный, ярко начищенный самовар, фыркая паром; испанка, разливая чай по стаканам, говорила:
— Нет, Пелагея Петровна, это — неверно, от желудей мясо горкнет, а от пивной барды делается рыхлым. Женщина в кокошнике сказала:
— Барду надобно покрепче солить.
Самгин взял бутылку белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого человека.
— Весело, чародей?
— Я слишком много знаю, для того чтоб веселиться, — ответил Клим, изменив голос и мрачно.
— Я — тоже, — сказал Тагильский, кивнув головой; шлем съехал на уши ему и оттопырил их.
Не первый раз Клим видел его пьяным, и очень хотелось понять: почему этот сдобный, благообразный человек пьет неумеренно.
— Народники устроили? — спросил Тагильский. Пред ним, на столе, тоже стояла бутылка, но уже пустая.
— Не знаю, — ответил Самгин, следя, как мимо двери стремительно мелькают цветисто одетые люди, а двойники их, скользнув по зеркалу, поглощаются серебряной пустотой. Подскакивая на коротеньких ножках, пронеслась Любаша в паре с Гансом Саксом, за нею китаец промчал Татьяну.
— Веселятся, — бормотал Тагильский. — Переоделись и — весело. Но посмотрите, алхимик, сколько пьеро, клоунов и вообще — дураков? Что это значит?
Самгин, не ответив, налил вина в его стакан. Количество ряженых возросло, толпа стала пестрее, веселей, и где-то близко около двери уже задорно кричал Лютов:
— Ну-с, а вы как бы ответили Понтию Пилату? Христос не решился сказать: «Аз есмь истина», а вы — вы сказали бы?
Явился писатель Никодим Иванович, тепло одетый в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая в рукав, он ходил среди людей, каждому уступая дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под руку с Татьяной; спросив чаю, она села почти рядом с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала:
— Бесцеремонно играет этот виртуоз. Говорят, он — будущая знаменитость; он для этого уже и волосы отрастил.
— Злая вы, Таня, — сказала Варвара, вздохнув.
— Завистлива. Тут — семьдесят пять процентов будущих знаменитостей, а — я? Вот и злюсь.
Гогина пристально посмотрела на Клима, потом на Тагильского, сморщилась, что-то вспоминая, потом, вполголоса, сказала Варваре:
— Вы тоже имеете успех.
— Вероятно, потому, что юбка коротка, — тихо ответила Варвара.
В двери встала Любаша.
— Прелестно, девушки, а? Пелагея Петровна, пожалуйте петь!
Дама в кокошнике поплыла в зал, увлекая за собою и Любашу.
— Тыква, — проводила ее Татьяна.
Самгин подошел к двери в зал; там шипели, двигали стульями, водворяя тишину; пианист, точно обжигая пальцы о клавиши, выдергивал аккорды, а дама в сарафане, воинственно выгнув могучую грудь, высочайшим голосом и в тоне обиженного человека начала петь:
Я ли во поле не травушка была?
Пела она, размахивая пенснэ на черном шнурке, точно пращой, и пела так, чтоб слушатели поняли: аккомпаниатор мешает ей. Татьяна, за спиной Самгина, вставляла в песню недобрые словечки, у нее, должно быть, был неистощимый запас таких словечек, и она разбрасывала их не жалея. В буфет вошли Лютов и Никодим Иванович, Лютов шагал, ступая на пальцы ног, сафьяновые сапоги его мягко скрипели, саблю он держал обеими руками, за эфес и за конец, поперек живота; писатель, прижимаясь плечом к нему, ворчал:
— Он вот напечатал в «Курьере» слащавенький рассказец, и — с ним уже носятся, а через год у него — книжка, все ахают, не понимая, что это ему вредно…
— Коньяку или водки? — спросил его Лютов, присматриваясь к барышням, и обратился к Самгину: — Во дни младости вашей, астролог, что пили?
— Желчь, — сказал Клим.
— Мрачно, — встряхнув головою, откликнулся Лютов, а Никодим Иванович упрямо говорил:
— Он теперь в похвалах, как муха в патоке…
— Выпейте с нами, мудрец, — приставал Лютов к Самгину. Клим отказался и шагнул в зал, встречу аплодисментам. Дама в кокошнике отказалась петь, на ее место встала другая, украинка, с незначительным лицом, вся в цветах, в лентах, а рядом с нею — Кутузов. Он снял полумаску, и Самгин подумал, что она и не нужна ему, фальшивая серая борода неузнаваемо старила его лицо. Толстый маркиз впереди Самгина сказал:
— Феноменальный голос. Сельская учительница или что-то в этом роде. Знаменито поет.
Отлично спели трио «Ночевала тучка золотая», затем Кутузов и учительница начали «Не искушай». Лицо Кутузова смягчилось, но пел он как-то слишком торжественно, и это не согласовалось с безнадежными словами поэта. Его партнерша пела артистически, с глубоким драматизмом, и Самгин видел, что она посматривает на Кутузова с досадой или с удивлением. В зале стало так тихо, что Клим слышал скрип корсета Варвары, стоявшей сзади его, обняв Гогину. Лютов, балансируя, держа саблю под мышкой, вытянув шею, двигался в зал, за ним шел писатель, дирижируя рукою с бутербродом в ней.
Певцам неистово аплодировали. Подбежала Сомова, глаза у нее были влажные, лицо счастливое, она восторженно закричала, обращаясь к Варваре:
— Ну — что? Голосок-то? Помнишь, я тебе говорила о нем…
— Но он поет механически, — заметила Гогина.
— Шш! — зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Кутузов спел «Уймитесь, волнения страсти», тогда Лютов бросился к нему и сквозь крики, сквозь плеск ладоней завизжал:
— Позвольте! Извините… Голосище у вас — капитальнейший — да!
Лютов задыхался от возбуждения, переступал с ноги на ногу, бородка его лезла в лицо Кутузова, он размахивал платком и кричал:
— Но — так не поют! Так нельзя!
Публика примолкла, заинтересованная истерическим наскоком боярина и добродушным удивлением бородатого мастерового.
— Нельзя? — спросил он. — Почему нельзя?
— Вы отрицаете смысл романсов, вы даже как будто иронизируете…
— Бесстрастием хвастаетесь, — крикнула Любаша;
Кутузов густо засмеялся.