Аркадий Аверченко - Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй
Когда «оживлялась» отечественная промышленность и возникало новое нефтяное, золотое, каменноугольное дело, Василий Петрович моментально начинал всюду и везде визжать своим поросячьим голосом:
— А? Ивановское дело! Как же, знаю я их!..
Тут помогало ему его происхождение.
У Василия Петровича была неудержимая страсть к задним дворам и мусорным ямам.
Он вечно копался в мусорных ямах задних дворов всех домов и на каждого имел по какой-нибудь мерзости из мусорной ямы.
— Такой-то. А он то-то. Он то-то.
Слыша поросячий визг, все оглядывались, невольно прислушивались.
А учредители нового общества кидались к Василию Петровичу:
— Досточтимый! Не хотите ли несколько учредительских акций?
Чтоб не дать ему навизжать всякой мерзости про новое общество.
Так Василий Петрович оказывался учредителем решительно всех обществ, какие только кто-нибудь учреждал.
В свете только удивлялись разнообразию его талантов:
— Везде он! Что за живой, что за отзывчивый человек! Что ни предприятие — без него не обходится! Кто так работает на пользу отчизны?
Он был даже и в литературе.
С деньгами и положением, он стал посвящать свои досуги писательству.
И тут ему помогло происхождение.
Любя грязь всей душой, он всюду и везде умел устроить грязную кучу.
Писал он об опереточной примадонне или о международном конгрессе, — он всюду умел приплести грязь и нагромождал ее столько, что его читатели захлебывались.
— Вольтер!
Так говорили более начитанные.
И даже легкомыслие, с которым он рылся в грязи, только украшало Василия Петровича в глазах всех.
Оно составляло приятное добавление к его деловитости и еще более оттеняло его добродетели.
И среди этих успехов и блеска лишь одно трагическое обстоятельство смутило на секунду Василия Петровича.
Это было, когда умирал его отец.
Старику оставалось жить несколько минут.
По лицу его разливалось спокойствие и мудрость смерти.
Василий Петрович сидел около.
Старик открыл глаза, с любовью посмотрел на сына и сказал:
— Вавочка! Я доставал и копил всю жизнь. Все остается тебе. Ты сам достаешь тоже много. У тебя много всего. Вавочка, одно только слово: думай немножко и о душе.
И вдруг у Василия Петровича явилось странное, непреодолимое желание хрюкнуть и ткнуть отца в лицо пятачком.
Он вскочил, ткнул отца пятачком в холодеющее, желтое, словно восковое лицо и хрюкнул так звонко, как не хрюкал еще никогда. Старик поднялся. Глаза его были широко раскрыты.
Он взглянул на Вавочку с ужасом, так, словно в первый раз видел это лицо.
Крикнул:
— Свинья!
И упал мертвый на подушки.
Где-то что-то шевельнулось у Василия Петровича. Он вскочил, от этого крика умирающего. Подбежал к зеркалу, посмотрел, повел плечами и через секунду уж спокойно сказал:
— Человек, как и другие!
И полез в письменный стол отца посмотреть, в полном ли порядке духовная.
Это была одна трагическая минута среди ряда блестящих лет.
Василий Петрович взбирался все выше, выше, взобрался очень высоко, как вдруг…
Как вдруг по Петербургу разнеслась необыкновенная весть:
— Василий Петрович, знаменитый Василий Петрович, «сам Василий Петрович» лег в грязь, лежит и ест из корыта.
Это возмутило стариков:
— Черт знает что такое! До какого свинства дошел человек!
Даже сам граф Завихряйский, и тот сказал:
— Ну, уж это Хрю слишком!
Старики были возмущены. Но молодое поколение, все эти кандидаты на должности и исполняющие поручения, на стариков даже прикрикнули:
— Это в вас все вольтерьянство говорит! И объявили:
— Какое смирение паче мудрости — а этакий человек, и в грязь лег! Какое самоуничижение: есть не хочет иначе как из корыта! Он, он, он недостойным себя почитает. Какой пример! Какая сила духа! Да, не от мира сего человек!
И если прежде просто верили Василию Петровичу, то теперь верили в Василия Петровича.
Время было такое. Воздух был такой. К Василию Петровичу стекались, Василия Петровича спрашивали о делах важных, неважных и важнейших. Были счастливы, если он издавал один раз: — Хрю!
Это принимали, как «да».
А если он издавал свое восклицание два раза: — Хрю! Хрю!
Принимали это так: Василий Петрович сего не одобряет.
А Василий Петрович лежал себе в грязи и хрюкал.
Как это случилось?
Всю жизнь Василий Петрович не мог равнодушно пройти мимо грязи. Всю жизнь у него являлось при виде нее безумное желание:
— Лечь! Лечь! Лечь!
Но в молодости Василий Петрович ценой невероятных усилий обуздывал в себе это желание.
Придя в возраст я достигнув всего, чего достигнуть мог, он вспомнил об одном, чего ему недоставало.
И тут уж не мог не доставить себе этого удовольствия:
— Лягу!
И лег. И потребовал, чтобы пищу ему давали непременно из корыта.
Так возник этот «подвиг», который окончательно и бесповоротно утвердил славу Василия Петровича.
И вот Василий Петрович умер.
Газеты писали:
«Мы потеряли идеал человека. Знаменитого деятеля, великого друга отчизны, отца многих полезных начинаний, литератора, чье истинно вольтеровское остроумие составляло такой интересный контраст с деловитостью и добродетелями покойного. Наконец, мы потеряли человека, возвысившегося до подвига, — человека, к голосу которого мы прислушивались».
А Василий Петрович лежал на столе, и его собирались вскрывать.
Тело надо было перевезти в имение, и, чтоб оно не испортилось, решено было бальзамировать. Работали два профессора. Как вдруг один из них воскликнул:
— Коллега! Да ведь это, кажется, не человек, а свинья! Ей-богу, по всему строению свинья!
Коллега посмотрел на него, вздохнул и сказал:
— Э-эх, коллега! Если всех нас вскрыть, сколько бы оказалось свиньями!
Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и продолжали работу.
Как писать рецензии
Вчера мы, — без помощи медиума, — беседовали с автором «Преступления и наказания».
Мы говорим, разумеется, о г. Дельере.
Знаменитый писатель живет в квартире, где раньше жил Достоевский.
По стенам — портреты великих писателей. Все в гробу.
В книжных шкафах сочинения наших классиков. Некоторые тома, как мы заметили, значительно похудели.
На письменном столе, в огромной чернильнице, — гуммиарабик.
В золотой ручке, вместо пера, — кисточка.
— Во всем доме ни капли чернил! — игриво заметил его превосходительство (г. Дельер, как известно, генерал от литературы).
Над диваном сверкала арматура из ножниц. Г-н Дельер указал нам на кресло величественным жестом, — по всей вероятности, заимствованным у кого-нибудь из великих писателей.
— Чему обязан?
— Дело тонкое и деликатное. Время от времени и нам приходится писать рецензии. Раньше это было легко, теперь — трудно. Самолюбие господ драматургов уподобилось флюсу. Вздуто и болезненно. Сегодня рецензия, завтра — письмо в редакцию: «Неправда! Моя пьеса великолепна». Теперь также принято расхваливать собственные произведения, как раньше это считалось неприличным. Вот мы и позволили себе явиться к вам, как к автору «Декаданса»…
Г-н Дельер остановил нас стыдливым и милым жестом.
— Это не совсем так. «Декаданс» не совсем моя пьеса. Раньше она была написана другим автором, и по-французски. Я только перевел. Но мне нравится деликатность вашего обращения: «Автор «Декаданса». Это очень деликатно!
— Помилуйте, после процесса господина Старицкого с господином Александровским…
— Мне очень нравится приговор по этому делу. Очень! Рецензента на семь дней под арест за злословие! За то, что назвал переделывателя — переделывателем! Это окажет огромное влияние на рецензентов. Будут писать с осторожностью! Критика стала пренеприятной в наши дни. Нигде про себя ничего лестного не прочитаешь. Черт знает что! Положение переделывателя — положение прескверное. Каждому человеку прежде всего хочется денег. А затем — почета. Деньги у нас, у переделывателей, есть. Почета — никакого. Это отравляет жизнь! Критика каждый день выдумывает для вас новые клички. «Передельщик», «переперщик», «перетырщик». Наконец, «дельерщик», «дельерничать», «дельерничество». Поучительный приговор относительно господина Александровского послужит уроком!
— За плохую рецензию рецензента в тюрьму?
Г-н Дельер облизнулся.
— Обязательно!
— Вот поэтому-то мы и решились обратиться к вам. Как же теперь быть? Чтоб и рецензию написать, и свободу сохранить. Предположим невозможный случай. Предположим, что пресловутые «Петербургские трущобы» создал для сцены не г. Арбенин, а вы. Предположим. Скажите, как драматург, какую форму рецензии вы признали бы для себя необидной и не заслуживающей ареста рецензента?