Окраина пустыни - Александр Михайлович Терехов
— Вероятно, — согласился Симбирцев. — Не болезненное. Хотя я и нс про то пытался высказаться. Просто я давно тебя не встречал. А сам все ждал и ждал. И ждал… Вот, кстати говоря, мы тут с Ниной Эдуардовной раскапывали, возились и, пожалуйста, — обнаружили вот такую старую штуковину, сейчас, я прочту тебе, я это не выбросил, как я мог бы это выбросить. Это мне дорого очень. Поймешь почему, сейчас.
Симбирцев распрямил мятый листок, хрупкий, как ночная бабочка, и зачитал, прерывисто, высоким голосом:
— Отчизна наша охвачена нравственной гражданской войной. Поколение отцов расколото трагическим противоборством — они уничтожают друг друга. Одни защищают свое прошлое, свою шкуру, вторые— возможность прошлос псречеркнуть. Жестокость и безнравственность людей, узнавших о не замеченных ими страданиях и не почувствованных ими унижениях, намного превосходит жестокость людей, пострадавших безмерно. Они убивают друг друга. Им опять нужна высшая правда, без разницы какая— лишь бы высшая. Их взоры обращаются за помощью к нам. Товарищи, сверстники, братья мои, в этот тревожный для Родины час…
— Да не читай ты мне эту муты! — долбанул кулаком в стену Грачев.
Аспирантка охнула. Стена отозвалась слабым гудением.
— Муть? — осекся Симбирцсв. — Муть?! Может быть. Но ты все равно; ты послушай. Пускай для тебя это муть, а вот мне в свое время это казалось важным, большим, честным!.. В этот тревожный для Родины час мы не должны стать очередным преданным поколением. Нас не должны поставить на колени, в строй к себе люди, привыкшие убивать друг друга. Молодые объясняют свои ошибки убеждениями, старики объясняют свои убеждения ошибками — избавимся от убеждений! Останемся людьми живыми, вечными. Мы будем жить. Смерть возьмет свое без нас. Жизнь отстоит свое без нас. Нам не нужна больше правда, она в грязи и крови. Мы будем истиной. Мы станем первой генерацией новых людей, которыс ничем никому не обязаны и ничего не должны, свободны и выше даже терпения, свободны не замечать ничего. Мы станем первыми прямыми наследниками ломаной нашей истории, и ветры всех веков будут вольно засевать нас своим семенем со всех сторон, вольно… Вот так. Еще вот… Хватит мучить себя мифами о неотданном долге: ничего этого нет. Есть только мы. А мы будем жить. Вот… И дальше: мы — люди с наследственной усталостью в глазах, и в этом наше бессмертие, мы рыцари вечной жизни… Все!
Симбирцев сложил ровно листок, проглаживая сгибы со старательной силой, упрятал его в карман и прокашлялся до слез, сделавших жалкими его глаза за очками.
— Володя, вы это уже читали мне, — подала голос заскучавшая аспирантка.
— Ведь это ты писал! Еще на первом курсе! Тогда! — лающе бросал Симбирцев. — Мы могли! Я и сейчас не сдался, ты это хорошо знаешь, я верю, и руки мои не опустились… Я ищу нового, рывка. Но тогда я ходил вообще… Как с чемоданом динамита. Казалось: вот все взорву! Все! А ты взял и сдох! И я понять не могу — почему. Ну, дураки не понимали твою стенгазету, посмеивались, но ведь сколько было нас, тех, кто хотел быть… Быть! Я ждал, что ты всех и сведешь… в тесное… сплотишь… что пойдем… Но что же случилось тогда?
Грачев прошелся к двери, обитой фанерой с волнистыми разводами и короткими матерными лозунгами, и там остановился.
— Я так и не могу понять… Что случилось тогда, — старательно повторил Симбирцев.
— Ничего.
Аспирантка подняла понурую голову на Грачева.
— Совсем ничего не случилось? — уныло уточнил Симбирцев, изучая слоистый паркет.
— Нет. Почему же. Случилось… Случилось — ничего, — Грачев передохнул и добавил: —Тебя ждать? Вечером?
— Да нет! Я все думал, что ты еще придешь. Что ты не просто сдох, а тебе надо что-то понять, получше вглядеться, проникнуть, и что ты еще будешь с нами, придешь, позовешь, укажешь, я этого ждал.
— Я и зову, — очень глухо отозвался Грачев. — Пойдем.
— А, ладно. Хватит тут, —громко заключил Симбирцев. — Иди ты хоть куда… Нина Эдуардовна, а мешки у нас еще остались?
Грачев слабо отворил мир за дверью, полый рукав бесконечного коридора с пустыми колясками и двумя настенными телефонами, он еще улыбнулся:
— А с девушками будь повнимательней. Не злоупотребляй бескорыстием и энтузиазмом.
Уже в коридоре— уходил, отдалялся, а в спину сочно бабахала аспирантка:
— Это он что сказал? Про кого? Что-о-о? Это на что, интересно, намек? Это как — ничего особенного? При вас женщине практически сказали низость. Да! А вы думали, сейчас честью своего имени уже никто не дорожит? Я не позволю, чтобы разное… тут… унижало и пыталось тень бросить, сопляк! Это наглое, ленивое… Слов нет!
У администратора пили чай.
Свет протекал сквозь сдвинутые желтые шторы холодной песочной массой, шторы мерно покачивались, двигая едва приметные тени на стенах, на сваленных в уголке подушках, дряблых и покрытых неряшливым седым пухом, как старческие щеки; на кипах одеял, разноцветных и тесных, как напластования горных пород, на конфискованных нелегальных чайниках, задиравших печально носы, на теннисном столе, где кружили хоровод разномастные чашки, опоясав две банки консервов, ощерившихся зубастыми пастями, и пожилую шершавость полбуханки хлеба.
Люди, убивавшие тараканов, ждали чай за теннисным столом, на дне студенистого неба, в которое вмерзлю солнце осколком хряща, в середине зимы, убивающей голубей с кровавой икринкою глаза, в стране навьюженных сугробов, в которой земля всегда ближе, а неба нет, где лезут из труб неторопливые дымы и нет ни капли голубого и зеленого, и нет разницы: стоять или идти— везде будет зима и обветреет лицо, и будет корчиться земля на отпотевигих венах теплотрасс.
Кружки были пусты, и не кипел из лучших лучший чайник, зато грудастая администратор с ресницами, намазанными до комков, протягивала единственному мужчине зеленоватую бутылку с качающейся тяжелой кровью и распоряжалась:
— Открывай, Никола-чудотворец, один ты мужик.
— Да как ее? — нежно, как женскую шею, гладил емкость лысый мужик, и уши его, напрягаясь, толстели, а усталые женщины были похожи на аптечные пузырьки в белых косынках, и узоры на их халатах читались, как сухие гроздья рецептов на латыни, они охали, оглаживая намаявшиеся ноги, основательные, как опоры рояля, и им за шторами было тепло, и пахло