Март, октябрь, Мальва - Люба Макаревская
Я проваливалась в язык, и все другое было мне неинтересно.
Именно из-за распухшего лица я не смогла пойти на Болотную площадь, а события там так драматично закончились для многих моих знакомых, и не знаю, было ли это совпадение счастливым или просто временно уберегающим.
И когда уже несколько дней спустя Мальва тянула меня на улице во время прогулки вперед или в сторону, каждое мое резкое движение отдавало в нижнюю челюсть.
Неделю спустя я встретила на концерте СПБЧ старую знакомую.
Живи там хорошо
Живи там хорошо
Живи там хорошо
Не возвращайся никогда
Я ору ей в уши, перекрикивая музыку:
– Я не была на Болотной из-за челюсти: она распухла, у меня было очень страшное лицо.
Она смеется и, тоже перекрикивая, –
Здесь жизни нет и не будет
Жизни нет и не будет
Жизни нет и не будет
Не возвращайся никогда
отвечает:
– Уродов там тоже хватало.
Упоительно и сладко обезболивающее кетанов мешается с алкоголем, она традиционно рассказывает мне про беспредел «космонавтов», и я не чувствую опасности, только какую-то почти преступную легкость оттого, что накануне ночью почти закончила свой текст.
Я снова слышу настойчивое и отчаянное:
Жизни нет и не будет
Не возвращайся никогда
Умом я знаю, что это так, но еще совсем не могу в это поверить. После концерта я, пьяная, иду по майскому городу и вижу пару: они занимаются сексом прямо у стены на выходе из Столешникова переулка, у нее лицо, как у кореянки, она исступленно обнимает его, нижняя часть одежды спущена у обоих, его лица я не вижу; несколько секунд я смотрю на них как зачарованная, а потом иду дальше, и город кажется мне свободным, и майский ветер ласкает мои голые ноги, и мне видится, что весь мир лежит перед мной и мерцает, просто потому что я могу писать.
И когда я возвращаюсь домой, то пишу до рассвета. Я не отрицаю себя и впервые в жизни не бегу от себя. А днем мы с Мальвой идем гулять в парк.
К лету Петровский парк, где мы всегда гуляли с Мальвой, стал похож на роскошные джунгли, и тексты начинали возникать в моей голове, пока мы с ней шли сквозь тенистые дорожки в самую глубь парка, блики зелени играли на ее золотистой шерсти и морде и на моих голых ногах, или когда она бесилась с другими собаками и потом лежала, счастливая и разморенная, на траве посреди парка и пыталась отдышаться, пока щенки лабрадора бегали вокруг нее, а я переглядывалась с хозяином девочки-щенка Чары, а та снова и снова прыгала на Мальву и звала ее играть.
Мне нравилось смотреть, как легко собаки умеют следовать потребностям своего тела, как они бесятся, когда им хочется, как опьяняются игрой с друг другом. Эта их способность восхищала меня.
Первое время, как только я начинала работать, Мальва очень сердилась, и стоило мне сесть за рабочий стол, она заходила мне за спину и лаяла, чтобы я повернулась к ней и снова всецело была ее, но позже, когда она поняла, что это нечто важное для меня, у нее появилась другая привычка.
Когда я садилась работать, она тихо плюхалась на пол рядом или запрыгивала на кровать, а потом какое-то время смотрела на меня внимательно, прежде чем провалиться в дремоту.
И я начинала слышать свой собственный голос, то робкий, то все более отчетливый и властный, – и он управлял мной уже как инстинкт.
Я поняла тогда, что:
я не умею писать ни о ком и ни о чем, кроме себя самой. Мир для меня – это шершавая пустота моего собственного языка и темнота внутри моего рта.
Затем язык снова терялся, как тонкая красная нитка. Год спустя я опубликовала свою первую повесть, до сих пор помню, в каком ужасе от нее были редакторы «Знамени», и в итоге она вышла на каком-то альтернативном молодежном ресурсе. И все же, что есть мой собственный голос и о чем он, я поняла намного позже. И что голос всегда растет из одиночества, его крайней точки. Зимой 2015 года, когда все друзья и знакомые отчего-то испарились. А я мучилась влюбленностью в одного кинокритика.
Я выходила гулять с Мальвой, и перед моими глазами возникал пустой снежный простор. В нашем дворе тогда были незаконченная застывшая стройка и огромный снежный пустырь. И покров снега на нем казался нетронутым, негородским. Я бросала Мальве ярко-оранжевый мяч, ее любимый, и она бежала за ним, летела, как комета, и возвращалась ко мне, я отбирала у нее мяч и опять бросала – и так снова и снова.
Я смотрела на этот нетронутый снег, словно загипнотизированная.
Я тогда читала Лакана о де Саде, о наслаждении другим, и отчего-то я видела, как сквозь снег проступают то страсть, то смерть, то голая кожа – ее ожог, то исчезновение. И мне хотелось растаять в этом снегу, стать им, его частью, как Русалочка Андерсена стала пеной морской. И сейчас, стоит мне закрыть глаза, я вижу перед собой снег и этот снежный пустырь, серое небо и Мальву вдалеке, свои холодные, замерзшие пальцы и оранжевый мяч. Именно тогда я поняла: что бы я ни написала, это всегда будет про снег.
19 января
– НЕТ фашизму всех мастей, от подворотен до властей, – крик разносится по Тверскому бульвару, скованному крещенским морозом, и я вижу Демьяна: на нем все то же черное пальто, он такой же сутулый, на секунду я вспоминаю то многое, что связывает меня с ним, как, затерянные в пространстве и времени, кажется уже в другой жизни, мы сидели с ним на пустой кухне со стенами цвета лосося, я отчетливо вспоминаю серый вытянутый свитер, который он носил тогда, и как мартовское солнце играло в окнах в тот день, когда я взяла Мальву. И группа митингующих разносит нас по разным сторонам бульвара.
Через мгновение это воспоминание гаснет, я вижу снег и лед под своими ногами и соединяюсь с общим криком: «Не забудем, не простим».
И уже после я думаю, что Москва – это город снега, кажется, что все его бульвары растут из снега, и улицы, и таблички домов с забытыми, ненайденными адресами репрессированных. Все места, куда я больше никогда не вернусь: здание школы, где я училась до сих пор (жалею, что оно не сгорело), дом, где я выросла, – все растет из вечного холода и северного ветра, и если мы теряем или находим друг друга в этом снежном пространстве, то это всегда только случайность.
Это было время полузаконных уличных пикетов, прогулок и белых лент.
Время надежд и обещаний самим себе, годы невиданной несанкционированной свободы. Хохот, бесконечные встречи у разных судов, объятья на вечеринках, общность, которая затем пропала навсегда.
Почти через год, снова увидевшись случайно после серии уличных пикетов у Государственной думы, мы шли с Демьяном по зимним переулкам предновогодней Тверской; не помню, о чем мы говорили, помню только, что улицы были пустыми и казалось, что, кроме свободы, ничего нет.
Потом был длинный Новый год, он уехал в Пхукет со своей девушкой, а я писала дома очередной бесконечный текст; вскоре все иллюзии исчезли, как навсегда исчезла та реальность.
МОЯ МЕРТВАЯ ЛЮБА ПОЗВОНИЛА МНЕ ПО МЕЖГОРОДУ ИЗ 1941 ГОДА С МЕСТА КАЗНИ В РУМБУЛЕ, НО СВЯЗЬ ТУТ ЖЕ ПРЕРВАЛАСЬ, А ТЕЛЕФОНИСТКА СКАЗАЛА ПО-РУССКИ:
– ВЫ ОШИБЛИСЬ АБОНЕНТОМ. ОШИБКА СВЯЗИ.
А ЗАТЕМ ДОБАВИЛА:
– ВЫ ОШИБЛИСЬ ВРЕМЕНЕМ. У НАС 1941 ГОД, А У ВАС В США 1491-Й.
БОРИС ЛУРЬЕ. ДОМ АНИТЫ
И ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, МЕНЯ НЕ РАССТРЕЛЯЛИ, И ВОТ Я СИЖУ В СТЫЛОМ ВАГОНЕ, И ПОЕЗД ИДЕТ КУДА-ТО.
МАРИЯ СТЕПАНОВА