Ветер Трои - Андрей Викторович Дмитриев
Тихонин сообщил, вернее, выпалил свой план Марии: теперь они, как говорили в старых книгах, помолвлены, а это значит, что Мария – под его защитой все два года, пока их отношения не узаконит государство.
«Три года, три, – поправила Мария. – Мне все-таки еще пятнадцать».
«Пусть будет три». – Готовый ко всему Тихонин не стал спорить, но помрачнел немного, заподозрив, что Мария его планом не увлечена.
Их разговор происходил на дальнем от городской площади краю Детского парка, за каруселью с деревянными короткими лошадками, давно утратившими гривы, и облупленными космическими ракетами, похожими на носатых поросят, в нутро которых могли втиснуться разве что детсадовцы.
…Тихонин, замолчав, угрюмо ждал ответа. Тени лип и кленов шевелились в сумерках. Пустой парк шелестел, был тих; ветер нес издали ровное эхо площади…
Вдруг разорвалось небо пополам – и задребезжали, заскрипели железные качели парка, поставленные в ряд. Удар вылился в гул, потом и гул затих вдали, осталось лишь подобие тихого уличного свиста; когда и свист исчез, и в воздухе под кленами и липами осталось лишь беззвучное дрожание, Мария, поглядев наверх, в просвет меж листьями и ветками, произнесла:
«Здравствуй, папа». – Немного позже объявила: «Может, это и не он, но так я думаю о каждом, какой бы самолет ни пролетел».
Так Тихонин узнал, что у Марии есть отец, военный летчик из полка, как все в округе звали авиационную часть, с давних пор обосновавшуюся в соседнем Хнове. Отец Марии в раннем ее детстве ушел из семьи:
«…Точнее – от нее ушел: он не настолько терпелив, как я. Я все терплю, а он стерпеть не мог. Он у меня таджик – памирский, то есть горец: это очень гордые и очень красивые (Мария тут невольно повела глазами и косой дрогнула) люди; мы здесь о них ничего не знаем».
«Он и должен быть красивым, – в тон ей сказал Тихонин. – Я что-то такое об этом и думаю, когда на тебя смотрю».
«Да, красивый. Почти как ты», – тихим эхом отозвалась Мария.
Он был готов взлететь, и взмыл бы выше лип и кленов, если бы Мария не приплюснула его к земле, внезапно заявив:
«Я если выйду замуж – обязательно только за летчика; ты уж прости… То есть ты подумай. Ты ведь сейчас замуж меня звал? Я тебя верно поняла?.. Я не против, вот. Но ты меня пойми и подумай об этом».
Тихонин не был удивлен. Как и все пытавинские дети, он вырос под небесный гром боевых самолетов. Как и все пытавинские мальчики, он должен был смириться с тем, что все пытавинские девочки, едва завидев голубой околыш, разом прерывают разговор, их щебетание смолкает, они впадают в транс, тупо глядят перед собой или, наоборот, улыбаются чему-то… Друзья Тихонина могли по звуку в небе и по одной лишь тени, чуть скользнувшей под ногами, уверенно определить, кто над ними пролетел: привычный двадцать первый МиГ или тогда еще секретный двадцать пятый; все эти мальчики мысленно примеривали на себя кожаные куртки с воротником из подсиненной овчины и фуражки с темно-голубым околышем, но и взрослели все: Тихонин никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из них пошел на летчика учиться, – разве что прибился кто из них к обслуге хновского аэродрома… Под кленами и липами Тихонин твердо обещал Марии и себе стать летчиком.
Мария была для него всем – но и все вокруг оставалось при нем: унылая добрая мама Зинаида Алексеевна, унылая добрая школа имени Бианки; хорошие разные книжки; здесь мы не будем их перечислять – этот перечень обычен для пытливого периферийного подростка тех времен: там было пусть не все, но кое-что – от Буссенара до Боккаччо, от Джека Лондона до Лермонтова, от Гоголя до Гегеля (была такая шутка), в котором, как был вынужден признаться нам Тихонин, сам черт ни черта не разберет… Мария стала всем и ближе всех, но никуда не делись разные хорошие друзья, с которыми Тихонин что ни день посиживал на голых досках трибуны стадиона «Компрессор», где непрестанный сквозной ветер гонял по оттоптанному полю неповоротливые комья и обрывки сорной бумаги. Друзья степенно передавали по кругу одну сигарету на всех, с задумчивостью знатоков судили о событиях на настоящих и больших далеких стадионах, попивали прямо из бутылки портвейн и сладкое литовское плодовое вино, не напивались им, но и расстаться друг с другом не могли. Вино вело на Озеро, по берегам его, по глинистым отмелям и перелескам, забраживая в их шумящих головах кураж дурных или дурацких дел, будь то поджоги можжевеловых кустов и муравейников или замазывание пластилином прорезей для двухкопеечных монет в обоих телефонах-автоматах железнодорожной станции Пытавино… А с Побегаловым, самым привычным из друзей, самым заядлым из любителей портвейна во дворах улицы Урицкого, да и во всех к ней примыкающих и проходных дворах, они вдвоем рискованно, но неопасно для спящих жителей Пытавина пошаливали по ночам: с фасадов и дверей неохраняемых контор сдирали вывески, однако не выбрасывали, не били их стекло, но аккуратно и укромно прислоняли к забору за ближайшими кустами или за поленницами в глубине соседнего двора. Однажды они даже спрятали среди поленниц мотоцикл, который лихо и бесшумно укатили, ухватив с боков за руль, от самого крыльца районного управления внутренних дел. Шума по этому поводу никто не поднимал, но только через две недели мотоцикл снова занял свое место у милицейского крыльца.
В одну такую ночь, когда вокруг стояла тишина, а в головах шумело, Тихонин с Побегаловым проникли в дом на улице Челюскинской, готовый к сносу – опустевший и опустошенный,