Сады Казановы - Валерий Борисович Бочков
– Настоящий живописец не может не любить запаха краски, – мрачно оборвал старикан итальянца. – С этого и начинается искусство – с запаха! Великое искусство!
– Кстати, – подхватил моментально тот, – мой брат тоже художник. Благодаря моей рекомендации он получил заказ на роспись шпалер в резиденции кардинала Аррузио…
– В задницу твоего кардинала! – заорал лысый. – И брата тоже! В жопу!
– Весьма и весьма! – не унимался Фигаро. – Вы же помните моё приключение на острове Корфу, ту уморительную историю с мёртвым бараном? Ни разу сердечная склонность не нарушила на Корфу моего душевного покоя: разве только случилось у меня приключение с дочерью прачки, о котором говорю лишь потому, что благодаря ему расширились познания мои в физике. Остановлюсь, с вашего позволения, на этом подробнее…
Кто-то тронул меня за локоть. Смуглая женщина в сари изумрудного цвета с оранжевым цветком на груди – она сидела слева и глядела на меня оленьими глазами. На лбу у неё была нарисована тёмно-красная точка – бинди.
– Вам, европейцам, непросто всё это понять, – она ласково погладила мою руку. – Пестуй муладхару и обретёшь силу прыжка лягушки. Двумя пальцами выше ануса, двумя пальцами ниже йони, на четыре пальцы в ширину…
– Любопытно, что восточная традиция, – тут же встрял итальянец, – не только оправдывает феминическую мастурбацию, но и считает её непреложным условием взращивания чувственности и культивации эроса у особей прекрасного пола…
Индианка ласково ему улыбнулась, а до меня дошло, что на лбу у неё не бинди, а входное отверстие от пули малого калибра. Итальянец воодушевлённо продолжил:
– Для девочек здесь нет большой опасности, ибо они могут потерять лишь весьма малое количество вещества, которое к тому же происходит из иного источника, нежели зародыш жизни у мужчины. Однако есть у нас доктора, полагающие, что бледность у девиц происходит именно от этого.
10
Впереди показался вокзал. Циклопическая конструкция, похожая на Вавилонскую башню, отлитую из матового стекла. Текучесть линий и гибкость форм сочетались с филигранной кропотливостью отделки – изнутри здания сочился мягкий свет. Прозрачные капсулы, вроде нашей, бесшумно проникали внутрь. Зрелище напоминало демонстрацию работы ловкого механизма, часового, скорее всего, швейцарского, или какой-то затейливой игрушки для развлечения монарха, придуманной гениальным художником-изобретателем, – как если бы Леонардо да Винчи стал богом и получил безграничную возможность воплощения своих безумных конструкций.
Их было много, этих перламутровых капсул, и двигались они скоро, однако плавно и легко, точно скользили по невидимым рельсам. Никаких рельсов не было по причине отсутствия сил трения и тяготения, впрочем, и остальные законы земной физики здесь особой роли не играли тоже, что вкупе с невозмутимой тишью персикового неба, сливочной белизной перистых облаков и чувством ленивого покоя невольно наводили на мысль о загробной жизни.
За моей спиной кто-то меланхолично произнёс:
– Самое удивительное, что всё это может находиться внутри одной снежинки.
Другой голос шёпотом отозвался:
– Или на острие иголки.
– И добавьте туда же всех ангелов священного Августина…
Обсуждать происходящее считалось неприличным, на эту тему не говорили – старались не говорить. «Где мы и что это такое» каждый решал интимно, сам с собой. Нарушителей карали: на моих глазах францисканский монах, затеявший проповедь, просто лопнул как мыльный пузырь. Он утверждал, что вокзал является точной копией Дантова ада – только вверх ногами – и все грешники доставляются на надлежащий уровень, соответствующий тяжести их прегрешений. Лопнул без звука и исчез без следа. Впрочем, элемент здравого смысла в такой теории безусловно присутствовал.
Капсула, не сбавляя хода, проскользнула внутрь вокзала и мягко встала. Сверху лился сладкий матовый звук, округлый и ласковый. Трудно было определить, какой из органов чувств за что отвечает: слух тут сливался с обонянием, зрение с осязанием, я себя ощущала сверхчувствительной – здешние запахи были восхитительны – точно я проснулась среди ночи, а за окном конец мая, полная луна и куст жасмина.
Здешние стихии имели плавное свойство перетекать из одной в другую, богатство теней от голубого до тёмно-лилового, градации света от лимонного до вязко-медового – добавить сюда проворство бликов – превращали мир в затейливый витраж, но не плоский, вроде окна в соборе, а в объёмный и подвижный – почти живой, в котором и сам ты одно из звонких стёкол.
Тот монах уверял, что степень наказания зависит от материальности проступка: грехи невоздержанности – гнев и уныние, сладострастие, обжорство – не должны входить в категорию смертных и караться бесконечной пыткой.
11
А может быть, я неверно толкую происходящее. Придаю сну или бреду свойства чего-то более значительного? Загробный мир? Ад? Чистилище? Не слишком ли упрощённо – до примитивного: ведь согласитесь, даже самые мудрые из нас не так уж мудры. Проверенные мысли, что уютней плюшевых тапок под кроватью.
Ведь тот – наш мир, если отвинтить его нижнюю крышку, не так-то хитро и придуман: колёсики деревянные да пружинки, – не сложнее шарманки, а уж снаружи и говорить нечего – бутафория, кое-как сколоченный и наскоро покрашенный макет, не более…
…А может, это просто болезнь и я пребываю в клинике на Воробьёвых горах в состоянии глубокой комы – кто знает? Кто оттуда возвращался и всё ли у вернувшихся оттуда ладно с памятью – вот такой ещё вопрос.
И ещё: если лишить нас привычных мер и ориентиров, то мы тут же станем приспосабливать известное к непонятному. Метрами измерять любовь или тоску. Взвешивать в граммах синеву ночи. Это вместо того чтобы попробовать разобраться. Постараться вникнуть и понять. Так двоечник подгоняет решение задачи к подсмотренному в конце учебника ответу – муляж истины, который не сочнее яблока из папье-маше, раскрашенного вялой гуашью. Нельзя использовать логику мускулистой мысли там, где кружева сотканы из дымки небытия.
12
Сверху нежно звякнули хрустальные бубенцы, оповестившие о том, что капсулу можно теперь покинуть. Мы вышли в зал нашего уровня с высоченным куполом, который просто не мог быть такой высоты, исходя из конструкции вокзального фасада.
Было многолюдно, впрочем, как всегда. И, как всегда, при таком обилии пассажиров меня поражала тишина и отсутствие толчеи. Тишина – не совсем верное слово, правильнее сказать – шорох или шёпот. Так шуршат снежинки, падая в глухой деревенской ночи.
Какое-то время я держалась вместе с соседями по капсуле. Загорелый старикан наконец успокоился, на прощанье произнёс, не обращаясь ни к кому конкретно:
– Когда остаюсь наедине с собой, у меня не хватает смелости увидеть в себе художника в великом значении слова; я всего лишь развлекатель публики, понявший время. Это горько