Снежная пантера - Сильвен Тессон
— Он резко остановится перед нами, — прошептал Мюнье за мгновение до того, как волк застыл в пятидесяти метрах.
Теперь зверь шел по касательной, обогнул нас кружным путем, продвигаясь рысью и держась на одной высоте. Волк повернул к нам голову. Яков лихорадило. Вспуганное черное стадо опять зашевелилось и поплыло по склону. Вот драма жизни в сообществе: покоя нет. Волк исчез, мы углубились в долину, яки достигли хребтов, упала ночь. Волка мы больше не видели. Он растворился в пространстве.
КрасотаДень бежал за днем. В своей хижине мы пытались устроиться поуютней, изводили сквозняки, закупоривали дыры. Выходили перед восходом солнца. Одна и та же мука каждое утро: вытаскивать себя в темноте из спального мешка. И одно и то же удовольствие: пускаться в путь. За пятнадцать минут ходьбы тело разогревалось. День занимался, солнце падало на пики гор, свет стекал по откосам и открывал в конце концов замороженную долину, гигантскую эспланаду, которую снегу было не под силу укутать. Если поднимался шквал, воздух наполнялся удушающей пылью. На лесистых склонах виднелся пунктир следов прошедших стад. Высокая мода природы.
Вместе с Лео и Мари мы шли за Мюнье, который следовал за зверями. Иногда по его приказу мы прятались под линией дюны и ждали антилоп.
— «Дюны», «антилопы», — произносил Мюнье. Африканские слова…
— Эта страна — Эдем. И еще к вашим услугам свежайший воздух…
Солнце сияло, но совсем не согревало. Хрустальный колокол небес сдавливал юный воздух. Холод кусал. Но появлялись звери, и мы переставали об этом думать. Приближения их мы не замечали, они оказывались рядом внезапно, окутанные пылью. Они являлись.
Мюнье рассказывал мне о своей первой фотографии, снятой в двенадцать лет в Вогезах. Снимок косули. «О благородство, о красота простая и истинная», — молился когда-то среди афинских руин на Акрополе юный Эрнест Ренан. А для Мюнье все определила та ночь в Вогезах.
— Я увидел в тот день свое будущее: видеть зверей. Ждать их.
С тех пор он больше времени проводил, прячась за пнями, чем в школе за партой. Отец не слишком его принуждал. Мюнье не сдал выпускных экзаменов и, пока его фотографии не стали продаваться, работал на стройках.
Ученые смотрели на него свысока. Мюнье смотрел на природу как художник. Он ничего не значил для одержимых подсчетами и оценками служителей «царства точного знания». Они окольцовывают колибри и режут чаек, дабы получить образцы желчи; они вписывают реальность в уравнение. Складывают числа. При чем тут поэзия! Углубляет ли это наше знание? Я не уверен…
Наука прячет свою ограниченность за накоплением количественных данных. Стремление исчислить мир издавна почитается за прогресс знания. Но это пустая претензия.
А вот Мюнье всегда интересовало только величие мира. Он славит грацию волка, элегантность журавля, совершенство медведя. Его фотографии — искусство, математика тут ни при чем.
«Твоим клеветникам предпочтительнее наблюдать систему пищеварения тигра, чем обладать полотном Делакруа», — говорил я. Эжен Лабиш в конце XIX века уже предвидел смехотворность самоуверенных претензий науки: «Статистика, мадам, есть наука современная и позитивная. Она высвечивает самые темные факты. Именно благодаря ее кропотливым исследованиям мы теперь точно знаем, сколько вдов прошли по Новому мосту в течение 1860 года».
— Як — владыка, — отвечал Мюнье. — И мне наплевать, что он срыгнул двенадцать раз за утро!
В Мюнье как будто тлела вечная меланхолия. И он никогда не повышал голос — чтобы не испугать вьюрков.
ПосредственностьЕще одно утро на пыльных склонах. Шестое. Когда-то здесь была гора, реки перемололи ее в песок. Камни хранят секреты, которым двадцать пять миллионов лет. В те времена эти пространства покрывало море.
Холодный воздух сковывает движения. Небо голубое, как наковальня. Иней тюлем лежит на песке. Легонько нагибая и вытягивая шею, газель ест снег.
Внезапно возник дикий осел. Остановился, настороженный. Мюнье приник глазом к видоискателю. Эта гимнастика схожа с охотой. Мы с Мюнье в душе не убийцы. Зачем губят зверя, который сильнее нас и лучше приспособлен к жизни? Охотник достигает сразу двух целей: бьет живое существо и избавляется от досады, что сам он совсем не так мужественен, как волк, и не настолько статен, как антилопа. Паф! Звук выстрела. «Ну вот, наконец!» — говорит жена охотника.
Нужно понять беднягу: как это несправедливо — быть пузатеньким, когда вокруг бродит столько существ с мышцами, натянутыми, как луки.
Осел не уходил. Если бы мы не видели, как он только что появился, могли бы принять его за песчаную статую. Мы шли над кромкой замерзшей реки в пяти километрах от лагеря. Я рассказывал о письме, которое несколько лет назад получил от г-на де Б., президента Федерации охотников Франции — шляпа с пером, велюровый фрак, — в ответ на статью, где я клеймил охотников. Он именовал меня жалким городским обывателем в мокасинах с кисточками, лишенным чувства трагедии, представлял, как я копаюсь в саду, млею от вида синиц и пугаюсь щелчка затвора. Котик… Я прочитал письмо, вернувшись из путешествия по Афганистану, и, помню, сожалел в тот момент, что одним и тем же словом «охотник» называют человека, убивавшего мамонта ударом копья в живот, и господина с двойным подбородком, выпускающего заряд дроби по жирным фазанам между коньяком и шаурсом. Когда прямо противоположные вещи называются одинаково — это не способствует облегчению мировых страданий.
ЖизньБесплодное солнце застыло точкой под сводом ледяного дворца. Странное ощущение — поворачиваешь к светилу лицо и не ощущаешь ласки. Мюнье все водил нас по соседним откосам. Мы не удалялись от хижины больше чем на десять километров. Один раз двинулись к гребням. Другой раз — к реке. Чередовали направления, чтобы встретиться со всеми обитателями этих мест.
Тщеславие в Мюнье без остатка растворила любовь к зверям. Он мало заботится о себе, никогда не жалуется — соответственно и мы не смели заикаться, что устали. Травоядные бродили, подчищая пастбища на границе каменного косогора и зеленого склона. В складке рельефа, где