Иисус достоин аплодисментов - Денис Леонидович Коваленко
Сингапур вернулся.
— А где Рождественский? — спросил кто-то.
— Ушел, — ответил Сингапур.
— Зря ты, Федя, — сказал кто-то. — Хорошего человека обидел.
— Хоть и пидора, — вставил кто-то. Все засмеялись и вскоре забыли, увлекшись своими разговорами. Сингапур лишь, странно-озадаченный, сидел возле окна и курил.
— А я ведь его до слез довел, — серьезно сказал он, когда спросили, чего он такой смурной. — Стоит возле окна, и плачет, — глядя в сторону, продолжал он. — Я-то так, ради хохмы… а он — плачет. Посмотрел на меня, лицо красное и сказал тихо: «Федор, зачем вы так, ну что я вам сделал». И, правда, зачем я так? Попытался успокоить его. Совсем глупо вышло: говорю: Что вы, в самом деле, как девочка, ну и педераст вы, ну и что? У меня вообще агорафобия, я открытых пространств боюсь, прошлым летом на дачу с матерью собрался — поле не смог перейти, как увидел всю эту громадину — все это небо, и ни деревца и, и… утешил, блин», — раздраженно заключил он и, затушив сигарету, ни с кем не прощаясь, ушел.
На следующей сессии Сингапуру пришлось туго. В отличие от остальных, он раз пять пересдавал эту, уже поперек горла вставшую ему историю искусств. Рождественский был непреклонен. Сингапуру пришлось выучить всё от и до.
— Вот пидорюга, — высказался он, выйдя, наконец, из аудитории с тройкой в зачетке, — буквально — затрахал.
* * *
Как обычно парни сели на последние ряды и, краем глаза, изредка наблюдая за мирно прохаживающимся вдоль доски Рождественским, трепались о своем. Пьяненький, повеселевший Сингапур дурачился, прицельно забрасывая бумажными катышками сидящих за нижними первыми партами девчонок. Бумажки беззвучно попадали в цель; если в одежду, то отскакивали и падали на пол, если в прическу — застревали в волосах, чему от души веселился Сингапур. Впрочем, дурной пример заразителен, и уже человек пять, подобно Сингапуру, в тихой радости, забрасывали ни о чем не подозревавших, внимательно конспектирующих лекцию, девчонок. Рядом с Сингапуром сидел Данила Долгов. Всегда нарочито ироничный, но в действительности открытый и даже наивный. Он был коренаст, широкоплеч, круглолиц, и, в виде какого-то особого вызова обществу, носил, вовсе не идущие ему, длинные до плеч волосы; никогда не убирая их в хвост, он всякий раз ладонью забирал их назад, волосы непослушно ниспадали обратно. Ко всему прочему, Данила всегда носил только черное; и в своем черном свитере, черных джинсах, с длинными рыжими до плеч волосами, больше походил на средневекового варвара, чем на студента-художника; а на улице повязывая черную бандану — тем более, но такое сравнение ему только льстило. Долгов был, наверное, единственный со всего факультета, кто бы мог назвать себя другом Сингапура. Ему частенько говорили: «Данил, ведь он же сволочь, как ты общаешься с ним?» И всякий раз Данил соглашался: «Конечно, сволочь, но какая сволочь!» — с особой иронией непременно прибавлял он. Сидя по левую руку от Сингапура, Данил, облокотившись о парту, всем телом, подавшись вперед, совсем как спортивный комментатор, чуть слышно, но очень эмоционально комментировал броски, всякий раз, в азарте выбрасывая руку — куда падал шарик и, всякий раз, нетерпеливо забирая назад волосы, некстати спадавшие на лицо и мешавшие обзору. Так прошла лекция. Со звонком, довольные, парни вышли из аудитории, посмеиваясь на возмущавшихся девчонок, отряхивавших со своих голов щедро набросанные бумажки.
На перемене Сингапур вместе с Данилой вышли на крыльцо института покурить. Шагах в десяти, возле высокого тополя, в компании какой-то странного вида девицы стоял Андрей Паневин, а проще — Сма. Невысокого росточка, щупленький, с нелепыми мальчишескими усиками… Паневин был не просто подтянут, он выворачивал плечи назад, а локти выставлял вперед, что свойственно тяжелоатлетам, у которых мышечная масса не позволяла рукам свисать свободно. Мышечная масса позволяла Паневину пролезть в водосточную трубу; но и ноги, при ходьбе, он выкидывал в стороны так, как только что сошедшие на берег моряки из мультипликационных фильмов. Во всем виде его, особенно в лице, была какая-то ничем не смываемая значимость собственного достоинства. Все издевки в свой адрес он, казалось, просто не замечал. Если же над ним смеялись, он смеялся тоже — смеялся, как смеются над посторонним человеком. Это был, наверное, самый беззлобный, тихий и незаметный человек на всем курсе. Тихий, незаметный, он пристраивался к компании и, как ни в чем не бывало, следовал, как тень, до того самого места, где парни собирались распить бутылочку-другую вина. Тихо, незаметно, он усаживался поближе к разливающему, и тихо, незаметно напивался; захмелев же, развлекал всех своей беспросветной глупостью. Поначалу это забавляло: и то, что он незаметно пристраивался к компании, а проще, садился «на хвоста», пил, закусывал, угощался сигаретами, всякий раз, несмело доставая сигарету из чьей-нибудь пачки, лежавшей на столе, когда все знали, что свои у него есть, только он их прятал поглубже в карман. Забавляло и его косноязычие, его бесконечные «ну, в общем» и «это самое» — единственное, что, наверное, можно было понять из его речи, и то, напиваясь, он и это «это самое» произносил как «сма». Его и прозвали Сма. Когда же дело доходило до сальностей и до анекдотов, Сма, непременно, рассказывал один и тот же анекдот, такой бородатый, что удивляло, где он мог его слышать. Анекдот был про какого-то кота пугавшего всех и каждого своим вкрадчивым Мур-р, которого в конце концов испугал козел, ответивший на его Мур-р, суровым КГБе-е. Рассказав его впервые, сам Сма искренне смеялся, (он и смеялся как-то странно — покашливая и очень тихо). Впоследствии, на каждой пьянке