Над серым озером огни. Женевский квартет. Осень - Евгения Луговая
Перед сном она перечитывала последние главы романа Фицджеральда «По эту сторону рая», в которых герой сокрушался, что знает себя, но и только. В то же время средневековый поэт Франсуа Вийон говорил о том, что «знает все, но только не себя». Ева долго думала, какая версия больше подходит ей самой, но в конечном итоге решила, что не знает вообще ничего. Ничего кроме того, как прекрасно наконец коснуться головой подушки и погрузиться в блаженное состояние забвения. Если смерть похожа на сон, стоит ли нам так ее бояться? Разве есть что-то прекраснее сна? Она давно поняла, что нет. Завершение каждого дня было ее любимым моментом суток.
Правда, этой ночью ей мучительно долго не удавалось заснуть. Ее окутало то неприятное состояние между сном и явью, когда уже не веришь, что когда-либо сможешь уснуть. Она лежала на спине, рассматривая полосы света на потолке, слушала мелодию скрипящих об асфальт шин, в тщетном поиске лазейки, способной провести ее в спасительный мир сновидений.
Она не любила переворачиваться на живот, потому что так отчетливо заявляло о себе биение сердца, и она испытывала странный иррациональный страх, что если долго к нему прислушиваться, оно может остановиться назло ей. В голове навязчиво крутилась мысль о том, что одна из ночей ее жизни, жизни каждого из нас, обязательно станет последней – и никому не дано знать какая именно.
«Три цвета: белый» Кшиштоф Кесльевский14
Иногда я достаю паспорт,
смотрю на свою фотографию
(так себе, вообще-то)
лишь бы увидеть, что существую.
Ричард Бротиган
Если лучшим занятием в жизни Ева считала сон, то самым болезненным для нее было просыпаться рано. Она никогда не могла лечь раньше часа ночи накануне, поэтому вставая в семь утра, неизменно чувствовала себя разбитой. Она никак не могла понять, как другие всю жизнь живут в таком режиме, большую часть жизни жертвуя сладким полуденным сном по рецепту Обломова. И все это ради, зачастую не приносящей радости или хотя бы удовлетворения, учебы или работы. Серыми и даже солнечными утрами, отрывая голову от подушки, первые полчаса она ненавидела весь мир. У нее появились мешки под глазами и утренняя боль в затылке.
Началась череда дней-близнецов, сменяющих друг друга, как выцветшие рисунки в калейдоскопе. Покинув преступно прекрасные чертоги квартиры, Ева садилась в автобус, полный грустных, невыспавшихся людей, и доезжала до вокзала, где надо было сделать пересадку. С жалостью наблюдала за бездомными и сумасшедшими (нигде она не видела столько сумасшедших, как в Женеве), оккупировавшими заваленные окурками скамейки, невольно вдыхая вездесущий сладковатый запах травки. В университете брала чуть теплый кофе в бумажном стаканчике из автомата и занимала место в аудитории – если оно, конечно, было. Иногда приходилось сидеть на лестнице в проходе между рядами – после этого всегда болела спина. В конце занятия на то, чтобы выбраться из зала через узкие двери в медленно плывущей толпе из шестисот людей, уходило несколько утомительных минут, украденных у пятнадцатиминутного перерыва.
Слушать профессоров было сложно: она путалась в понятиях и значениях, в бурном потоке чужого языка, раскатистых «р» и носовых «ан», в силлогизмах и complexes de faits15, римских терминах и сухой терминологии уголовного права. Ей казалось, что эту многомерную, неподатливую информацию на них вываливают слишком рано – для этого нужна была какая-то база, которой у нее не было, зато, очевидно, была у других. Уже на второй неделе занятий им давали многофазные сложные случаи, на решение которых требовалось полтора часа семинара: от них требовалось максимально глубокое погружение в каждую из шести дисциплин, хотя любая из них сама по себе была фундаментальной. На качественное изучение хотя бы одной из них могли уйти годы.
Она наконец поняла, почему студенты так приветливо встречали друг друга в начале года – половина из них пришла сюда во второй раз, не справившись с экзаменами в конце прошлого года. Об этом говорили вскользь, намеками, отчего вопрос экзаменов казался запретной территорией, на которую никто не любил вступать. Поговаривали, что больше половины учащихся ежегодно не могут преодолеть нужный рубеж. А кто-то и вовсе навсегда вылетает из университета.
Уголовное право нравилось ей меньше всего. Занятия вел сухой, пожилой профессор с непроизносимым немецким именем. Он казался роботом, неспособным менять интонацию, растянуть непоколебимую линию рта в некое подобие улыбки. Речь его звучала монотонно, усыпляюще – таким голосом впору было читать панихиду. Сама дисциплина состояла из сложнейшей сети правил, таблиц, формул, которые надо было применять к отдельно взятым преступлениям. Им выдали пять разных таблиц со столбиками обозначений и сказали, что все их надо уметь тщательно различать, иначе ошибка может стоить всех баллов. Для того, чтобы ответить на простой вопрос, требовалось проанализировать бесчисленное количество пунктов и оформить все непременно так, как того хотел профессор. Структура и порядок как самоцель. Еве сложно было часами сидеть над вопросом о том, как должны судить А за то, что он переступил порог дома В, используя С в состоянии D. Она с радостью бы почитала описание преступления, художественно описанного в книге, как в «Хладнокровном убийстве» Капоте например, но рассуждать о нем с точки зрения правосудия было откровенно скучно.
Похожую реакцию у Евы вызывало конституционное право. Она еще со времен школы путалась в задачах и функциях разных ветвей права, зазубривала распределение представителей законодательной и исполнительной власти, не вполне понимая, что и зачем они делают. Она плавала в классификациях референдумов и инициатив, как в водах средиземного моря – только в последнем она вроде не тонула. Вечерами со вздохом открывала тяжеленный синий учебник, которым запросто можно было нанести черепно-мозговую травму, за что надо было бы судить по 122 статье швейцарского уголовного кодекса, и тут же закрывала его, впадая в панику при виде муравейника мелких французских букв, складывающихся в сухие, лишенные плоти скелеты фраз.
Чуть лучше дело обстояло с семейным правом. Оно было ближе к реальной жизни, к самой сути отношений между людьми, не меняющейся на протяжении всей истории человечества: бракам, разводам, опеке над детьми, защите личности. Рыжеволосая робкая учительница, слишком молодая для должности профессора, показывала им интересные случаи, используя известных персонажей кино или книг в качестве протагонистов. Ева не думала, что многие способны расшифровать эти аллюзии, но ей было приятно, что и в законе есть место реминисценциям. Если бы ей пришлось прямо сейчас определиться с будущей специализацией, ее выбор пал бы именно на семейное право. Но она слишком хорошо понимала, что если она выберет это направление, ее быстро утомят чужие разводы, рождения и смерти, споры об опеке над детьми и дрязги о делении наследства. По уши погрузившись в грязь человеческой жизни, уже нельзя отмыться.
Студенты больше всего любили уроки Виктора Монье, посвящающего их в историю права. От визиготов с остроготами до наших дней через свитки информации, которая вполне могла оказаться ложной, потому что никто не в силах был проверить ее подлинность. В отличие от других, он не использовал микрофон, чтобы достучаться до шести сотен студентов: его голос был достаточно громким и раскатистым, чтобы проникнуть в уши каждого. Он был единственным профессором, который мог обратиться к тебе лично и даже спросить как тебя зовут, уплотнив твой вес. Еве было обидно, что в силу языковых проблем, она не могла понять и половины его шуток, в то время как по залу прокатывалась волна понимающих смешков.
В университете гораздо больше чувствовалась разница между ней, взявшейся за французский сравнительно недавно, и теми, кто говорил на нем с детства. Они