Кровь страсти – какой ты группы? - Виорэль Михайлович Ломов
– Не прикасайтесь ко мне!
Годунов нервно почесал себе грудь, но не смог дочесаться до нее, как через пуфик. Он зажег свет и глянул в зеркало. Ужас положил на него свою холодную руку.
Егор Борисович вздрогнул, уставившись в лицо Маше. Та ошалело глядела на него и тоже проверяла себе щетину, которой у нее не было. Она прикоснулась к необъятной своей груди, отдернула руку и дико улыбнулась. А потом открыла рот и стала скалить зубы в зеркало, как шимпанзе в зоопарке.
Годунов почувствовал, как нарезали ему тело трусы и стал поправлять их, но они не поправлялись, так как поправился чрезмерно он сам. Трусы разошлись по швам.
Егор Борисович протрусил в туалет по надобности. Через пару минут туалет заорал благим матом. Сбежалась кухня, раскрылись все двери, сонный Гришка выехал на велосипеде. Егор Борисович вышел из туалета и неестественно прямо прошествовал в свою комнату. Синий плащ покрывал полные белые плечи и не мог покрыть белой женской груди.
– Что это с Марией Ивановной? – прошептала баба Зина.
Никто ей ничего не ответил.
Годунов медленно лег на постель и медленно проверился еще раз. Результаты проверки были самые неутешительные: не было главного, ради чего она затевалась. Ошибиться было трудно.
В дверь заглянул мужчина. Егор Борисович уловил это явно не мужским чувством.
– Егорушка, что с тобой? Ты стонешь? – спросил баритон.
– У Егорушки, кажется, поехала крыша, – слабо сказал Годунов. – Да и фундамент дал трещину.
– А что это у тебя какое-то странное лицо?
– Это чтоб скушать твои оладушки, Красная Шапочка, – нежно сказал Годунов. – Ты что, ничего не заметила или издеваешься?! – взвизгнул он, и, как теперь уже убедился окончательно, голосом Маши. – Ведь Егорушка теперь ты, а я – козленочек, козел я, а-а-а!!!
– Ничего не понимаю, – лже-Егорушка зашел в комнату, прикрыл за собой дверь и со страхом уставился на лже-Машу знакомым до тошноты лицом. На лице его играла, как котенок, сумасшедшая улыбка. Потом лже-Егорушка повернулся к зеркалу, поглядел в него и тихо положил зеркало вниз лицом.
– Теперь ты снова Маша, – сказал Годунов и истерически засмеялся. – А вот так, – Годунов перевернул зеркальце. – Снова Егорушка! Раз – Маша! Два – Егорушка! Раз – Маша! Два – Егорушка!
– Егорушка, я сама с раннего утра думала, что сошла с ума. И как-то так получалось, что в ванной света не было, тут ты спал, оладьи эти… Да что же я буду делать теперь? Егорушка-а-а!
– Да не ори ты! Голос-то у тебя (не забывай) мой!
Годунов стал разглядывать себя в зеркале. Чехов, кстати, так написал об этом: «Егорушка долго разглядывал его, а он Егорушку».
– Егорушка, что мы вчера кушали?
– Опомнись, Маша. От еды еще никто не превращался в бабу и наоборот. От слив рога только вырастали.
– От каких слив? Мы слив не ели. Какие сейчас сливы? Зима на дворе. Может, выпили чего?
– Грузинский чай пили. От него девушка может стать женщиной. Но мужчиной?
– Он еще юморит!
– Егор Борисович, – постучала в дверь Федра Агафоновна, – там оладьи горят, – и услышала, как Мария Ивановна сказала: «Чтоб они там сгорели вместе с тобой!»
Лже-Егорушка подскочил и заторопился на кухню.
– Ты, Егорушка, лежи. Маша… Ой, не знаю. Я что-нибудь объясню.
Ты объяснишь! – Годунов в бешенстве представил, как завтра он пойдет на работу.
Черные оладьи дымились и коптели.
Лже-Егорушка скинул их со сковороды в ведро, а остальные, золотистые и пухлые, полил растопленным сливочным маслом и в одну вазочку положил тертую клюкву, а в другую алтайского меда.
«Какой мужчина! Ах, какой мужчина!» – Федре Агафоновне стало невыносимо жалко себя, когда она представила рядом с осанистым Годуновым своего недоделанного Поля.
Лже-Егорушка внес теплые оладушки и почти игриво сказал:
– Его-ору-ушка-а! Вставай! Твоя козочка принесла оладушки.
– Ме-е-е, – сказал Егор Борисович. – Я еще не умывалась.
Лже-Маша протрусила в ванную и неловко умылась там, точно первый раз в жизни увидела воду, и машинально стала помазком намыливать себе щеки и подбородок.
Заглянувшая в ванную Федра Агафоновна с наигранным ужасом спросила:
– Вы бреетесь?
Егору Борисовичу стоило немалых трудов, чтобы не запустить в соседку мыльницей. Он мягко вытолкнул Федру Агафоновну в коридор и только тогда понял, насколько дико должна выглядеть женщина, собирающаяся скоблить безопасной бритвой свои щеки и подбородок. Федра же Агафоновна окончательно убедилась в том, что Мария Ивановна периодически сбривает свои усы. Годунов смыл пену, прогулочным шагом забрел на кухню и как можно развязнее сказал:
– А вы знаете, мыльная пена очень хорошо размягчает кожу лица, – и лже-Маша продемонстрировала мягкость атласных щек.
– Вы заблуждаетесь, милочка, – сказала Федра Агафоновна, – мыльная пена, напротив, сушит кожу лица. Я могу дать вам почитать журнал «Работница», восьмой номер.
– Благодарю вас, – с достоинством сказала лже-Маша, – я предпочитаю опыт, – и удалилась, мерзавка!
Федра Агафоновна швырнула в раковину ложку.
«Нет. Это какая-то первобытная фанаберия! О, дикость! – Федра Агафоновна приложила тыльную сторону ладони к пылающему лбу. – От горшка два вершка – а туда же! Ни образования, ни ума, ни того же опыта. Так, кусок мяса. Мужика отхватила и жирует за его широкой спиной. Думает, наверное, что совершила свое жизненное предначертание».
– Бедный Егор Борисович! – вслух произнесла Федра Агафоновна в тот момент, когда лже-Егорушка заходил за кастрюлькой с какао.
– Вы что-то сказали, Федра Агафоновна?
– Вас жаль, Егор Борисович. Мария Ивановна, не дай бог, серьезно заболела. Вы обращайтесь ко мне. Во мне вы найдете самого бескорыстного и преданного друга.
«Ща-ас!» – сказала сама себе Мария Ивановна, но чтобы поддержать диалог на должном уровне, сконцентрировала всю свою волю и память и произнесла:
– Сударыня, я тронут вашим участием. Заверяю вас, я отвечу вам не менее искренними чувствами.
Баба Зина, ставшая невольным свидетелем этой сцены, подумала, что у кого-то из присутствующих не все дома.
Какое-то время Годуновы провели в полнейшей прострации. Что делать, куда идти, где искать помощь, и просто, как и кому объяснить случившееся, если оно никак не объясняется, – согласитесь, задуматься было над чем. Мелькали у них даже мысли о побеге, отшельничестве, затворничестве, монашестве, суициде, харакири, думали идти сразу в дурдом и там рассказать эту трогательную историю; там хоть не будут сразу вязать, затыкать кляп, куда-то заталкивать и везти, пытать и допрашивать; и не увидят и не разнесут по всему миру соседи; на месте своем дурацком сразу и разберутся – известно, конечно, как, но там все-таки больше надежды понять друг друга – там обе стороны разделяет лишь невидимая грань безумия, и нет этих всяких социальных перегородок и институтов. Так рассуждал