Дмитрий Шашурин - Сорочий глаз
"Рафик" тем временем свернул на бетонку. Кто-то собирал деньги, кто-то, расплачиваясь, попросил, чтобы остановили у поворота, впереди меня сказали: "И у фермы". Есть, выходит, варианты. Все платили мелочью, я молча протянул рубль, мне — сдачу. Ударил ветром встречный автобус, рейсовый, с номером и кондуктором. Тоже вариант. И самый подходящий — как кто будет выходить поблизости от автобусной остановки, слезу и я, дождусь автобуса, и жарь… Но тут "рафик", не снижая скорости, соскочил с бетонки на грунтовую дорогу. Я даже рот открыл от неожиданности и рванулся, словно хотел выскочить в окно. На меня смотрели все, кто был в "рафике", с понимающим, сочувствующим выражением. Неужели попался? Гук-бам! Спокойно. Профессиональная работа требует спокойствия и трезвости. Но шофер "рафика" тоже разглядывал меня через свое зеркальце с какой-то затаенностью.
— Ну, остановить, что ли? — спросил он у меня с двусмысленной ухмылкой.
Я опять дернулся к окну и только уж потом к дверце, еле пробормотав:
— Ага, мне по бетонке.
Все, кто был в "рафике", удовлетворенно захохотали. Шофер затормозил и, когда я открывал дверцу, сказал:
— Во, всегда так — прозевывают свой поворот, что старый, что малый.
Хохот возобновился, я спрыгнул на землю, ничего не соображая, в панике готовый кинуться бежать, а шофер еще добавил специально для меня:
— Смотри, парень, не соглашайся, если твою деревню опять начнут переименовывать. Нас позови!
Он захлопнул дверцу, рванул с места так, что пассажиры запрокинулись на сиденьях, но, возможно, они запрокинулись от смеха, а не от инерции.
Как попал я в немыслимое положение, так оно и продолжает становиться все немыслимее и немыслимее. Словно муха на липкой бумаге. Только присела, глядь, на лапке что-то лишнее, она ее об хоботок — и на хоботке неловко, другой лапкой — тут и задние что-то, задние — об крылышки, а не обчищаются, улететь бы чуть пораньше, жужжи не жужжи — гибель. Но я жужжать не стану, не такой я человек. "Рафик" скрылся за бугром. Я оглядываюсь, чтобы не прозевать, когда появятся о н и. Доконали меня хохотом. Втянул голову в плечи, покошусь через правое плечо, покошусь через левое, а и х нет. Поплелся на бетонку: решили небось встретить меня на бетонке, ждет меня там засада. Иду навстречу судьбе, деваться больше некуда.
На бетонке было даже пустынней, чем обычно бывает на бетонках, простор, тишина, только дятел стучал на засохшей облупленной осине. Впереди, как если б "рафик" не свернул на грунт, пестрела шашечками коробка автобусной остановки. Там тоже пусто, тихо. Под раскоряченной железной буквой А по торцу крыши было написано теми же разными красками, что и шашечки: дер. Зеваки. Где-то близко деревня, вон где — за полосой берез поле, на том краю ветлы и коньки крыш. Выходит, это и есть деревня, которая называется Зеваки. Зеваки так Зеваки, мало ли… Во мне ничего даже не шелохнулось, хотя я и не нашел еще объяснения ни смеху, ни затаенному ожиданию; как мне показалось, они были заранее уверены, что повеселятся на мой счет. Со страху-то, что значит потерять профессиональное спокойствие, думал — предупреждены, ждут, как это будет выглядеть: задержание, — оказалось же совсем другое, а я не знаю, что другое, опять прокол. Не знаю, и на какой оказался бетонке. Направление-то ясно — удаляться от Конечной. Но куда я приеду? На побитом камнями и исцарапанном расписании можно было разобрать, что машины ходят через двадцать пять минут, но без направления. Надо же, ни разу не забирался сюда за грибами — леса подходящие, вон дубняк, а там ельник. Мне дело надо решать, а я грибы!
И решать приходится, снова рискуя обратить на себя внимание. Прочту на трафарете, когда подойдет автобус, хорошо бы на лобовом трафарете всегда заметно, если разглядываешь боковой. Вернее всего, маршрут начинается от Конечной, тогда не придется ничего спрашивать, оставлять следы в памяти пассажиров.
Как бы не так! Они — сколько их там ни сидело, человек, может быть, шестнадцать пассажиров, — стали разглядывать меня и тоже с загадочным ожиданием, когда автобус еще только приближался к остановке. Гук-гук! Что же это такое, не дают устояться спокойствию! "Химзавод — Птицефабрика" лобовой трафарет, боковой: "Птицефабрика — Конечная — Химзавод". Что делать? Я неловко или совсем неуклюже, оттого что на меня все смотрели, вскарабкался по ступенькам, протянул кондукторше заготовленный рубль и деловито буркнул: "До конца". Но и это не прошло. Пассажиры окаменели, кондукторша же, наоборот, оживилась, она подняла мой рубль, чтобы не только пассажирам, но и шоферу было видно, хотя шофер и без этого смотрел на меня.
— А до какого именно конца, молодой человек? — спросила кондукторша, и все либо закивали, либо изобразили, что они тоже больше всего хотят знать, до какого именно конца я собираюсь ехать.
— До того, — продолжал я настаивать, мотнув головой по ходу автобуса, но не удержался, спросил: — А куда вы едете?
Тут случился точно такой же хохот, как в "рафике". Автобус не трогался, потому что шофер закатывался со всеми.
— А мы едем до птицефабрики, молодой человек, — сказала кондукторша на передышке.
Она держала мой рубль почему-то за уголок, двумя пальцами, как мокрый.
— Вот и мне до птицефабрики, — сказал я послушно.
На этот раз стало тихо так, что я услышал, как воздух завихривается в их легкие, а кондукторша сообщила в этот момент свистящей тишины:
— До птицефабрики — в обратную сторону. Такой, — она успела поколебаться, подбирая слово, а воздух все еще входил в них, — такой юный, а уже зевака! — Она разжала пальцы и капнула рублем мне в руку.
Меня вышибло из автобуса, словно взрывной волной, и они тут же умчались, как будто, задержись автобус еще хоть крошку, и лопнет их веселье, а так растянут его до самого Химзавода, и даже там расставаться им будет жалко. Зато и я догадался, что к чему, и стоял, задрав голову, читал на ребре крыши — дер. Зеваки — и не торопясь реконструировал свое участие в местном аттракционе. Воображал себя злодеем, а выступал в роли клоуна-зеваки! Вот так давным-давно, когда я был, возможно, лишь немного старше, чем сейчас, под Астраханью случались похожие спектакли. Только тогда-то я участвовал зрителем, а не рыжим. Уроженцев Хараболей, не то Сероглазки, но, может быть, и другого какого-нибудь села астраханцы считали неисправимыми путаниками: пошлешь за картузом — жди с арбузом, и, конечно, старались, как только могли, эту славу приумножить. Пользовались нечистыми уловками, чтобы подстроить, а потом так же, как сейчас эти в автобусе, ликовали, захлебываясь хохотом. У нас в изыскательской партии работали два таких парня из знаменитого села. Парни осторожные, а все равно их вкручивали в путаницу. Поменяют специально ночью местами ящики с инструментами, а утром уже с поля посылают одного из них, чтоб немедленно, чтоб скорей, и начинается потеха, когда парень, схватив на привычном месте, приносит совсем не тот ящик. Все смеялись, и я смеялся, хотя все знали и я знал, что подстроено, и еще как смеялись! Насколько же больше было веселье пассажиров и "рафика", и рейсового автобуса, когда встретились с неподдельным зевакой! И насколько же возросла сомнительная слава злополучной деревеньки!
Хорошо, что я определился и выскочил из этой карусели на твердую почву. Сяду на следующий автобус, возьму билет до Химзавода, и можно будет вздохнуть, переключиться на обдумывание дальнейшей своей судьбы. Отпихиваешь, откладываешь первостепенное, непоправимое, нарочно притворяешься сам перед собой, что забыл, тут же в этой суматохе, с глупыми недоразумениями забыл на какие-то минуты по-настоящему. Зато теперь обдало холодом.
И вдруг, как в липком кошмаре, наступала опять клоунада: следующий автобус оказался красным — с красным номером, и на красном трафарете одно знакомое название — Конечная — посередине. А в автобусе точно такие же пассажиры точно так же смотрят, разглядывают меня с затаенным ожиданием. Почти прожигали меня этим нарастающим ожиданием, а я невольно сжимался, втягивал голову в плечи, пока автобус, поиграв подфарником, свернул к остановке и, остановившись, призывно распахнул заднюю дверцу. Я помахал шоферу: мол, без меня. Все пассажиры немедленно просияли, осклабившись, а кондукторша, похоже, сестра той, с предыдущего автобуса, или даже двойняшка, так же вкрадчиво спросила, высовываясь из своего окна:
— Отчего же это вы, молодой человек, не желаете ехать с нами?
— Мне на черный! — сказал я затравленно.
На красном автобусе и смеялись красно, куда там тем, с черного, те больше запрокидывались и взвизгивали, эти же ржали, будто табун на скаку, и не успел моргнуть — не стало их, только ржание слышалось, как от умчавшейся грозы.
Не могу сказать, не помню, что я тогда — разрыдался, или взвыл, или сдержался. Потому что навалились на меня тоска и беспамятство. Собирается же все в последовательность с того момента, когда я уже сидел в следующем автобусе и допрашивал себя: почему же ты ее не узнал, она могла не узнать и должна была не узнать, а ты почему? Повернуться и уйти навсегда, разве это не подлость? Не узнал, предатель! А теперь назад поздно, другая запущена судьба. В то же время и тоска и раскаяние лишь ненадолго оттеснили ощущение нахального, на все взирающего с ухмылкой молодого непочатого здоровья. Опасение, ожидание погони тоже виделось через эту же ухмылку: и страшно и озорно, словно играю с кем в разведчики. Что лучше? Сначала проникнуть в Город кружным путем, а потом сменить одежду или сначала сменить, потом в Город? По озорной же линии припоминаю, что в электричке, высматривая Ирку, гадал: будет с ней или нет ИО, то есть я неомоложенный, в Жорином джинсо-пинсовом костюме, и когда ИО не оказалось, я принял это как просвет везения, что не так все сложно, как могло бы закрутиться при неблагоприятном стечении обстоятельств. Непринужденно, как будто только так всегда и бывает, передо мной и во мне двоилась действительность: я — не я, прятаться — не прятаться, мой костюм, а на мне он как с чужого плеча.