Сигизмунд Кржижановский - салыр-гюль
Если он богат. Но если он беден, то может рассчитывать лишь на обыкновенную полушаровидную земляную насыпь в виде неясного купола с двумя-тремя опознавательными кирпичами или обломками камней поверх. Купол, в отличие от иронически выгибающей свои каменные брови изысканной арки, более приземист, демократичен и общедоступен. Если идти в нисходящей гамме: синий купол неба – куполообразная юрта – в юрте человек в звёздчато расшитой тюбетейке, в руках у него опрокинувшийся куполок пиалы. Купол не взбирается здесь (как в зодчестве Византии) на слишком большие высоты. Каменной тюбетейкой прикрывает он все старинные здания рынков Бухары и Самарканда. С несколько даже показным смирением обнажает он своё плоское глиняное темя над мазарами исламистских святых. Не брезгует круглиться над грязной водою полуврытых в землю бань. В медных, вдавленных в очаги куполах, называемых казанами, спокойно дозревает под паром паляу (плов) и беспокойно ворочается с боку на бок мёртвый баран.
ПИАЛА У ГУБИз всех куполов Узбекистана глаза мои, пожалуй, больше всего сдружились с маленьким фарфоровым куполом пиалы. Почти весь туркестанский день проходит в игре в прятки с солнцем. Отыскиваешь себе завесу тени и прячешься в неё. Но солнце, пошарив горячими пальцами, вскоре тебя находит и отдёргивает чёрную завесу. Ты найден. И игра начинается снова. Были, вероятно, времена, когда какой-нибудь метр тени ценился дороже метра шёлка. Производство теней, заблаговременное изготовление их в нужном для хозяйства и жизни количестве – предмет величайших забот местного населения. Окна всюду узки и сощурены, как узки и сощурены глаза жителей степей. Насаждаются, в целях теневодства, деревья, при мечетях (как при старой Биби-ханум) строятся особые каменные навеси, защищающие от удара солнечных лучей. Но самое лучшее средство от жары – ничегонеделанье в чайхане. Чайхана вдвигается в улицу -поперёк движению – своими деревянными помостами. На помостах с наступлением дня расстилаются ковры, а сверху – в защиту от солнца – дикт и циновки. На коврах сидят люди, подогнув под себя ноги и полы халата. Рядом с ними чайники, пиалы и снятые с ног туфли. Эти плотно поджатые, с акробатическим вгибом, ноги – предмет моей зависти. Как я ни усаживаюсь, стараясь вобрать внутрь торчащие врозь колени, классической восточной позы у меня не получается. Я чувствую себя, как секундная стрелка, пересаженная на ось стрелы, отсчитывающей часы. Даже чай под крышечкой моего чайника странно медленно набирает зелёный цвет. Пока пиала ждёт чая, подставляю глаза улице. Посредине её стоит человек в бурнусе, подвязанном пёстрой косынкой, треугольно свесившейся сзади: он погружён в газету, неподвижно впластавшуюся бумажным двукрылием в воздух. Гигантские колёса арб, трусца ослов и шарк туфель огибают газету стороной. Вот ослик, впрягшийся в корову: верёвка, одним концом прикреплённая к хомуту ослика, другим привязанная к рогу коровы, туго натянута; подрагивая ушами, маленький ишак тащит живой груз, как буксир неповоротливую баржу.
Наливаю пиалу до краёв и подношу к губам.
Но другие пьют не так. Вот двое в круглых бухарских шапках с меховой оторочкой. Они сидят друг против друга на подгибах ног. Один налил пиалу на четверть её глубины и вежливо пододвигает соседу. Тот, не торопясь, пьёт. Затем, с видом человека, обдумывающего ответный ход, наливает чуть-чуть, у донца и возвращает пиалу. Пиала опустела, и снова лёгкий наклон чайника и новый ход неполной пиалой. Таков здесь обычай. По преданию, пророку Мухаммеду пришлось как-то скрываться от врагов в маловодной пустыне. Чаши его и его спутников никогда здесь не были полными. И в память об этом магометане пьют из неполных чаш. Мало того. Поскольку не установлено, в какой из месяцев года блуждал Мухаммед по безводной степи, то и поминальные дни рузаита (праздника, посвящённого этому эпизоду) стали блуждающими днями, с каждым годом перекочёвывающими из месяца в месяц: в одном из них должны же они нагнать изгнанного пророка.
Обычай неполных пиал прорастает своими корнями гораздо глубже религии. Не только пиалы, но и все колодцы туркестанских равнин хранят воду лишь у самого дна. Их чёрный пунктир, отмечающий караванные пути на карте, до странности редок и разрывчат. Страна блуждающих песков, ссохшихся такыров, солончаков и лесса изжаждалась по воде. Поверхность её растрескалась от засух. Плоские поля, точно ладони нищих, подставлены под дождь. Они просят хотя бы мелких дождинок. Тщетно. Зачастую с мая по октябрь – ни единой капли. Богара сгорает, не дождавшись влаги.
В краю, столь обделённом водой, неполная пиала является напоминанием и символом. Вопрос о «су» – вопрос жизни и смерти. За водой, как и за тенью, охотятся; ей расставляют сети ирригационных каналов, устраивают ей колодцевые капканы. Но стихия противится: она забирается под донья колодцев, прячет устья рек в песок. И Мухаммед в своём Коране не просит о неиспитии чаши. Образ этот в стране, где повсюду грозит смерть от жажды, совершенно бессмыслен.
Старинные орнаментальные надписи Самарканда называют обычно эмира или бега «тенью Бога на земле». Этим надписи льстят не только бегу, но и Богу. Плох Бог, не осеняющий тенью, и самая светлая его сторона – это теневая.
По мусульманскому преданию вместе со смертью человека закрывается «книга деяний» его. Но книгу эту и после кончины можно приоткрыть, если заблаговременно составить у казия «Вакфнамэ» завещательное распоряжение о том, чтобы оставленная сумма шла на приобретение и бесплатную раздачу холодной воды, сараджу, – всё прохожим, мучимым зноем.
Сама природа этих сожжённых равнин – это сплошное «моленье» о влаге. Туркестанские сухостои, чуть приподнятые над землёй, почти целиком ушли в свои корни: нити их, длиннящиеся вглубь и вглубь вдогонку за спрятавшимися под почву каплями, достигают иногда очень значительной протяженности.
Это здесь кочует – среди казахских кочевий – странное растение -странник: богородицына ручка (или перекати-поле). Растение это сперва располагает свои ветви по радиусам от корня, расстилая их кругообразно по земле. Но когда ему настает время плодоносить, «ручка» загибает свои ветви внутрь, точно сжимает распяленные пальцы в кулак, и зажав в нём свои семена, отрывается от корня и отдается ветру. Толчки ветра несут шарообразные перекати-поле, помогая ему разыскивать влагу. Для большинства этих растений поиски оказываются безрезультатными. Пересекая казахстанскую долину, из окна вагона можно видеть эти мёртвые восково-жёлтые, но всё ещё грозящие кулаки перекати-поля. Полотно дороги перегородило им путь, и они погибли – в отрыве от своих рук.
Но иному из перекати-полей удается докатиться до влаги. Тогда зелёная рука распрямляет свои пальцы и роняет семена на землю. Для самой руки – это предсмертный, агонизирующий жест. Но семена дают проросли – и приключенческая жизнь перекати-поля передается новому поколению.
Удивительны гидро-приспособления желудка верблюда, этого «корабля пустыни», часто – в кильватерной колонне – пересекающего сотни километров безводья. Перед отправкой в путь желудок верблюда наполняют водой -совершенно так же, как бак автомобиля – бензином. Воду из ближайшего хауза черпают бурдюками и, вставив рукав бурдюка в горло верблюда, как в воронку, запрокидывают бурдючное дно. Но вода не рассасывается в теле верблюда. Одна из частей сложного желудка животного, так называемый рубец, состоит как бы из ряда плотно составленных небольших пиал, раскрытых внутрь. Вода, поступающая по пищеводу, попадает в эти поставленные под неё углубления, и они, по мере наполнения, закрываются действием стягивающей мускулатуры. Таким образом, запас воды оказывается распределённым по семистам-восьмистам хранилищам. По мере надобности хранилища эти – одно за другим – возвращают воду желудку. В дополнение к этой внутренней системе водозагрузки, по обе стороны верблюжьего горба снаружи подвешивают узкие бочки с водой и «корабль» снаряжён к рейсу через песчаное море.
Но мой чайник отдал всё до последней капли. Пора уходить. Я приподымаюсь с ковра, и только сейчас замечаю прятавшуюся под моей подошвой деталь узора. Это затейливый рисунок цветка. Кажется, розы. А может быть, и нет. Не угадаешь, настолько своеобычен рисунок. Лепестки плоского цветка женственно вогнуты внутрь, будто пряча что-то под своими вгибами. И что страннее всего – этого не затоптали наши подошвы – у каждого из лепестков своя окраска, свой цвет. Я стою, очевидно, слишком долго, наклонясь над ковром. Чайханщик, путая русские слова с узбекскими, спрашивает, не уронил ли я монеты – может быть, закатилась в щель? Но человек, сидящий у стены на подогнутых костистых коленях, понимающе улыбается и кивает мне:
– Это роза Салыра, – говорит он по-русски лишь с еле заметными гортанными и носовыми призвуками, – самый древний из ковровых рисунков. Сейчас уж его не ткут. А в садах такие и не цвели никогда. Выдуманный цветок, ха: салыр-гюль.