Глеб Успенский - Том 2. Разоренье
— Эх, ума-то нагулял! — иронически шепчет Михаил Иваныч, качая головою: — Сколько, чай, — хребтов на эдакую-то тетерю пошло?.. Прок!
— Были у Синицына? — возвращаясь с убитой галкой, спрашивает барчук.
— Был-с.
Михаил Иваныч говорит с сердцем, но старается скрыть это.
— Афиш не было-с, разобраны! — продолжал он.
— Что ж в городе?
— На столбу объявлено воздухоплавание слона… в «Эрмитаже». Рубь за вход.
— Чорт знает что такое!
— Во всех Европах одобряли монархи, — прибавляет Михаил Иваныч, не скрывая негодования и как бы говоря в то же время: «стоишь ли ты слона-то смотреть?»
По уходе барчука на траве остается мертвая птица. Михаил Иванович смотрит на нее и говорит:
— Вот это господское дело!.. Хлопнул — и пошел. А ружье кто ему выработал?
Достаточно такого случая, чтобы все соображения Михаила Иваныча об участи простого человека поднялись целым роем. Через пять минут по уходе барчука его уже можно встретить в кабаке перед целовальником.
— Не беспокой!.. Оставь меня! — умоляет целовальник, с трудом приподнимая тяжелую голову, покойно лежавшую на локтях. — Не абеспокоивай меня!
— До-ку-уда-а? — надседается Михаил Иваныч. — Докуда бедному человеку разутым ходить? Что на него работали, сколько денег на него дуром пошло?..
— Михайло! — вскрикивает целовальник. — Какие мои слова?
— Ха, ха, ха! — грохочут через несколько минут на мельнице. — Кормили, поили яво, а он — в галку?
— Д-да-а, брат!.. Кабы ежели бы он отдал… — Держи карман — отдал!.. Хо, хо, хо…
У Михаила Иваныча так много накипело в груди, что никакой слушатель не в состоянии выслушать всего, что он желал сказать. Это обстоятельство служит, причиной, что все считают его чудаком, который почему-то злится толкуя о какой-то галке или о ружье, С другой стороны, постоянная насмешка всех, от барчука до приказчика, и отсутствие достаточно внимательных слушателей заставляет его чувствовать себя совершенно одиноким, покинутым. Михаил Иваныч, у которого на уме одна мысль, что с открытием чугунки ему совершенно необходимо съездить в Петербург, вдруг начинает беспокоиться, что чугунка уж открыта и ушла без него. В таком случае, если бы у него и не было поручений от барчука, он выпрашивал беговые дрожки и ехал в город.
Часу в восьмом утра дрожки его торопливо мелькают по березовой аллее, пролегающей мимо церкви и поповских домов. Михаил Иваныч, подкрепленный свежестью и блеском летнего утра, весело похлестывает лошадь и весело смотрит вперед, не обращая внимания на то, что какой-то краснобай кричит ему:
— Ушла?.. В ночь ушла!.. ха, ха, ха!
Эта насмешка заставляет его поспешней добраться до холма, с высоты которого открывается вид на город, изобилующий золотыми крестами, красными и зелеными крышами. Картина эта не останавливает его внимания — он смотрит левей, где видна желтоватая насыпь дороги, недостроенный вокзал и толпы людей с тачками…
«А ведь, пожалуй, и ушла!» — думает он и быстро подкатывает к вокзалу.
— Что ребята, не ушла машина? — адресуется он к рабочим на лесах.
— Нет еще!..
— Ай не обладили?
— Облаживаем.
— Ладьте, ребята!.. Ладьте, матушки… Проворней!
Так как Михаилу Иванычу всегда остается очень много времени, то он позволяет себе шажком объехать вокзал, оглядывает его и говорит:
— Тут ума надо!..
— По три сажени дров жрет смаху! — кричат рабочие с лесов, стуча топорами и шурша штукатуркою.
— Стоит! Стоит этакой шутовке и поболе!.. — с увлечением говорит Михаил Иваныч и в заключение прибавляет: — Ну, ладьте!.. Облаживайте, ребята! Старайтесь, чтоб ошибки какой не было!..
2Путь лежит в город через слободку Яндовище, где у Михаила Иваныча между рабочим народом много знакомых, так как здесь он сам живал долгое время. При въезде в улицу, начинающуюся кузней, лицо Михаила Иваныча теряет то оживление, которое придало ему утро и чугунка; лошадь, которую он начинает называть «горькая», «мертвая», идет тихо: Михаил Иваныч едет по тому царству прижимки, от которой единственное спасение — Максим Петрович; ибо ни в этих домишках, осевших назад во время приколачивания к ним нумера, ни в этих трубах, похожих на решето, ни в этих воротах, слепленных из дощечек, решительно не усматривается того, по поводу чего Михаил Иваныч мог бы сказать — «Не то время!», как это он говорит при виде доживающего произвола…
— Ваня! — грустно сказал Михаил Иваныч, останавливаясь у одной кузни, лепившейся рядом с крошечным двориком.
Высокий черный и худой человек, стоявший в глубине кузни у пылающего горна, только обернулся на эти слова вытаращенными глазами и не сказал ни слова.
— Ванюша! — повторил Михаил Иваныч, привязав лошадь и входя в кузню. — Что-о? Здорово! Обмякли дела?..
Вместо ответа Ваня сердито и торопливо засунул железо в горн и, по-прежнему не говоря ни слова, вышел из кузни, причем большие вытаращенные глаза его как бы сказали: «в кабак». Идя проворно сзади шедшего Вани, Михаил Иваныч видел, как он, не оглядываясь и как бы мимоходом, овладел железным баутом, видневшимся из-за ставни одной хибарки, и юркнул с ним в кабак. Нужно было не более секунды, чтобы оторванный баут был грохнут на кабашную стойку, чтобы целовальник, мельком взглянувши на него, спихнул его куда-то в яму под стойку и выставил водку.
— Это так-то? — сказал Михаил Иваныч, взглянув на Ваню.
Но Ваня, молча совершивший все это, так же молча и торопливо выпил стакан водки, отошел в угол и, обернувшись оттуда, буркнул Михаилу Иванычу:
— Обмякло!..
И снова сжал рот, загадочно смотря на Михаила Иваныча глазами, какими смотрят немые. Михаил Иваныч тоже смотрел на него.
— Они потеряли всякий стыд! — пояснил целовальник: — потому что они в настоящее время обкрадывают друг друга — в лучшем виде. Даже удивляешься, — прибавил он стыдливо.
Но Михаил Иваныч, не обращая внимания на это объяснение и глядя на Ваню, видел, что прижимка цветет и не увядает. Она изуродовала человека до того, что он лишился возможности выразить то, что у него на душе, а может только тупо смотреть, молча плакать, скрипеть зубами и вертеть кулаком в груди…
— Убечь от вас — одно! — сказал Михаил Иваныч, вздохнув и отводя от Вани глаза. — Надо, надо убечь!
— Что, душеньки, — робко произнесла женщина, войдя в кабак, — бауту не получали ни от кого?
— Какие бауты-с! — гордо ответил целовальник, не поднимая глаз. — Что такое-с? Что вы считаете?.. У вас нет ли чьих?..
— Я вить так… чуть… что ты?
— То-то-с!.. Почему у Андрея трех досок в крыше нету?..
— Уж спросить нельзя! — сказала женщина, улыбаясь беззубым ртом. — Набрасывается!
— Отыщите-с! — заключил целовальник.
— То есть только бы господь вынес! — испуганный этим обманом и грабежом, проговорил Михаил Иваныч. — Надо, на-адо в Питер!.. Что это тебя ест? — отнесся он к Ване, который все время сновал и останавливался, как зверь в клетке.
— Жена! — брякнул тот, хватил стакан водки и одним шагом очутился на улице…
Михаила Иваныча рвануло за сердце.
— И что это еще эти шкуры выдумывают? Где она? Я ей… — сердито говорил он, догоняя Ваню… — Чего они еще мудруют, не умудрятся?.. Везде нашего брата обчищают, а тут домой придешь избитый да измученный, и тут тебя еще ожигают! Одурели! Баловаться-то не с чего… Ошалели!..
Говоря таким образом, он дошел до Иванова жилья и отыскал его жену. Это была изможденная, какая-то сырая женщина, вялая, словно полинялое платье, в котором она была.
— Что вы, Федосья Петровна, забунтовали? Что вы заставляете мужа воровать чужое да в кабак таскать? Почему так? Али вы не знаете, что и без этого наш брат терпит? Что вы-с? Себя пожалейте.
— Я, Михаил Иваныч, не бунтуюсь… — едва внятно и испуганно проговорила жена Вани.
Смущенный тоном ее голоса, Михаил Иваныч уже гораздо тише продолжал:
— Как же не бунтуетесь? Уж с чего же нибудь да пьет он? Уж что-нибудь да…
— Потому что Иван Иваныч в том имеют сердце, что я не своим делом занимаюсь.
— А вы бросьте! У вас свое хозяйское дело на руках. Что вам в чужое соваться? Вы и с бабьим-то делом много помочи окажете… Вы, значит, держитесь своего…
— Чего ж мне, Михаил Иваныч, за свое дело держаться, коли нету у нас никакого хозяйства? Печка развалится, и совсем без печки останемся. Что я буду хозяйствовать? — полена дров нету.
Михаил Иваныч оглянул жилье и молчал.
— А Иван Иваныч в том серчают, что я им хочу помочь оказать. Когда у меня женского дела нету, я мужским хочу заняться… Думаю: обучусь я ихнему мастерству. Все что-нибудь добуду для дома… За это они и серчают и бьют, коли увидят, что я на станке занимаюсь. «Не твое дело! Что ты, баба, можешь!..» Только у них и слов: «Не видано этого, чтобы баба…» и бьют… «Дайте мне обучиться!» — а они…