Федор Крюков - Шквал
Говорил незнакомый генералу студент-ветеринар. Председательствовавший землемер пояснил, что речь идет о государственном бюджете. А оратор говорил о том, сколько в России адмиралов и генералов, военных и штатских, во что они обходятся стране, какие у них оклады, пенсии, аренды, подъемные, прогонные и проч. Сыпал цифрами, как горохом.
Генерал посмотрел на публику, которая битком набила майданную. Что-то слитое в одно пятно, теряющееся в сумерках неосвещенных задних углов, где на подоконниках и скамьях торчали темные силуэты, изогнувшись, опираясь друг на друга, жарко дыша, отдуваясь, обливаясь потом. Больше, по-видимому, молодежь, но виднелись и почтенные бороды. Загадочною и смутною казалась эта многоголовая, многоглазая человеческая масса, теперь молча глядевшая и ничем не выражавшая своих чувств. Трудно было определить, как она воспринимала эти выразительные цифры. Впитывала ли их отраву, как губка впитывает воду, и зажигала сердце огнем злобы и протеста? Низвергала ли в своей душе искони сложившиеся почтительно-робкие и доверчиво-покорные чувства к стоящим на горе? Или эти язвительные, искусно подобранные цифры, как и сами эти далекие сановники, любители пособий для переезда с одной казенной квартиры на другую, проходили мимо нее, были для нее посторонним звуком?..
Молчала толпа. Иной раз вырвется где-нибудь удивленное аханье или короткий смешок, — Авдюшкин строго обернется, погрозит пальцем, и опять тишина и тяжелые вздохи от жары. Генерал видел, как Авдюшкин раза два, через головы, доставал какого-нибудь нарушителя порядка и щелкал его по голове козырьком своей фуражки. «Это хорошо, что Авдюшкин чувствует себя здесь хозяином, но удобно ли, что он так усердствует?» — подумал генерал.
Студент говорил легко, плавно, свободно, уверенно. Генералу показалось, что это вовсе уж не такая мудрая вещь — политическое красноречие, и он почувствовал, что может сказать не только не хуже, но гораздо основательнее, красивее и убедительнее. Даже уверенность явилась в этом и вместе с нею нетерпеливый зуд — обратиться к этой молчаливо-внимательной аудитории. Очень хотелось возразить студенту. Может быть, это и правда все, что он говорит, и, конечно, возмутительно, но почему-то горело сердце подорвать кредит этих цифр, указать, что источники их — жидовские газеты («…а Маруся их читает…»), что не наше это дело — высчитывать, учитывать, критиковать; что люди не равны достоинством и потому не могут быть уравнены и положением… В заключение сказать горячо, с чувством что-нибудь настоящее, казацкое, героическое… о том, что искони было присуще казачеству, стяжало ему громкую славу… вечную, неувядаемую славу, высочайшими грамотами засвидетельствованную!..
В голове красиво-пышными, величественными периодами слагались фразы его будущей речи, громкие и трогательные. И казалось, стоит произнести их отчетливо-ясным, уверенным, военным голосом, и эта толпа простых, доверчивых, не вышедших из повиновения Авдюшкину слушателей загорится одним чувством патриотического восторга, и ядовито-злостная критика студента будет стерта, как пыль.
Он едва дождался, пока студент кончил скучное и нудное разъяснение ответственности министров в конституционных государствах. И сейчас же, не испрашивая слова у председателя, встал и заговорил уверенно-громким голосом.
— Братцы и станичники! Побуждает меня сердечная жалость сказать и… думаю, что вы тоже не откажете войти со мною в то положение, что… всякая власть от Бога есть, и даже в Священном писании говорится, что кто противится власти, тот противится и Богу…
— Потише вы там! Эй, вы… арнауты! — вдруг раздался строгий басистый окрик Авдюшкина по направлению темных углов, которые, точно, зашевелились, зашушукались, и даже как будто щелканье семечек послышалось оттуда.
Генерал остановился, сердито посмотрел в затылок Авдюшкину, который угрожающе кивал кому-то в гуще толпы. Хотел выругать за непрошеное усердие, — видел, как мгновенной искрой прошел беззвучный смех по лицам сидевших вокруг стола, — но, решив не отвлекаться, продолжал убеждающим голосом:
— Так вот что, братцы и станичники! Не будем мы противниками Богу и вспомним, как наши предки… отцы и деды… беспрекословно повиновались власти и своим повиновением заслужили себе вечную память… то есть, виноват, славу… ну, да! иначе сказать, вечную славу!
Он сердито оглянулся кругом, точно хотел обнаружить того виноватого, через которого споткнулся, и хотя перед глазами толпа сливалась у него в одно бесформенное, красное, вспотевшее лицо, ему показались огоньки насмешки в ее глазах; и он строго повторил:
— Вечную, неувядаемую славу!..
Потом, припоминая отрывки заготовленных пышных фраз, которые стали вдруг ускользать из памяти, прибавил:
— Храбростью в битвах… И эту славу оставили по себе и нам, как дорогое наследство… Чем мы и должны дорожить, как своею жизнью… священным долгом службы и… поддерживать своею геройскою храбростью преданность Государю Императору…
Он с ужасом стал чувствовать: что-то, что ему казалось ярким и убедительным, тускнело теперь даже в его собственных глазах, было невыразительно и стерто, как старый грош. И пышные фразы, заготовленные ранее, спутались, смешались, потеряли смысл, наполовину забылись. Он видел по лицам офицеров, Егорлыцкого, Лапина, о. Евлампия, по их опущенным глазам, что говорит неудачно, смешно и конфузит сам себя. Что, если и Маруся здесь? Ведь ей до слез стыдно будет, если он провалится, сядет в лужу… Подлец Авдюшкин опять ткнул кого-то козырьком и угрожающе шипит, а там смеются…
— Вообще… — продолжал генерал, чувствуя, что тонет, и напрягая усилия, чтобы выбраться наверх, — должен сказать… рассуждая здраво… мы не должны быть республиканцами!..
Он громко запыхтел, точно вынырнул наконец из зелено-мутной глубины на поверхность, залитую светом.
— Не должны подражать разным там забастовщикам… Нам, братцы, надо служить, стараться… э-э… того вот… помнить, что долг службы нас обязывает знать и соблюдать чинопочитание, любить своих начальников, не критиковать, — не наше это дело! — а слушать да исполнять то, чему они учат… Да!.. Ну… и все такое…
Он опять остановился в мучительном затруднении, чувствуя, что надо кончить, но чем кончить? Мысль ускользала, оставались бессвязные слова, не ложившиеся в плавную речь, тяжелые и неуклюжие, как бревна. Воодушевление упало, горело лицо, и глаза, казалось, различали одну общую, змеиную, насмешливую улыбку. Упавшим безнадежным голосом он сказал:
— Знаете… за службу и Бог заплатит… пошлет здоровье и счастье… А кто здоров, значит — и счастлив…
И сел.
— Браво! — вполголоса сказал кто-то оттуда, с подоконника, сзади, куда все время строго глядел Авдюшкин, — и в темных углах сдержанно засмеялись. Генерал почувствовал, как горячая волна залила ему лицо и шею и пот побежал ручьями по спине.
Студент-ветеринар встал и опять попросил слова. Землемер кивнул головой.
— Меня очень тронуло, — начал студент с добродушной усмешкой, — что мнение его п-ства как раз совпадает с моим…
«Ага! — с некоторым удивлением сказал про себя генерал. — Ну, повертись же, брат…»
— Совпадает с моим по вопросу о том, что мы… не республиканцы. Но дальше этого пункта совпадение не пошло. Я говорил об ответственности министров (и, разумеется, прочих должностных лиц), — его п-ству это не понравилось. Оно и понятно: генеральская точка зрения — это особая точка… Я понимал так, что если власти от Бога, то они не должны обкрадывать народный сундук, — генерал, по-видимому, думает иначе…
— Да им как же… приличное жалованье привыкли огребать… расстаться тоже жалко! — послышался голос из толпы.
— Х-ха! — с досадой крякнул Авдюшкин и укоряюще покрутил головой.
— Совершенно верно, г. урядник! — настойчиво продолжал голос, обращаясь, видимо, именно к Авдюшкину. — Им болячка наша не больна. Скажем, вздумается его п-ству лошадкам смотр сделать, — веди ее в поводу, при дуге, за сто верст в окружную станицу. А почему? Потому, что генералу проехаться страшно, боится обгореть, в холодочке лучше. Приведешь ее, — подбилась ногами, отощала. «Лошадь — ничего, но что-то мне в глаза не так бросается. Основательно принять ее не могу, — корми…» И в конце концов что же? Неделю потерял, проездил, да харч, да то, да се… Какая же тут правильность?..
Землемер встал и сказал:
— Граждане, прошу соблюдать очередь в речах!
Но генерал видел, что он рад этому нарушению порядка и нарочно не остановил этой рацеи вначале. Это и было то, что им всего нужнее, — то действительно грозное, чего он смутно опасался: что эта полуосвещенная, темная масса голов, бородатых и безбородых, лохматых и причесанных, лысых и стриженых, — не только будет слушать, щелкать семечки, шушукаться, хихикать, но и заговорит сама, начнет рассуждать, припоминать, приводить примеры, оглядываться на свою жизнь, взвешивать и сопоставлять. Тогда уж, конечно, придется сказать «прости» той высшей народной добродетели, на которой зиждется государственная целость и сила, тому высшему долгу простого человека — исполнительности, безмолвной, проворной покорности начальническому взгляду, жесту, слову и вере в незыблемый авторитет власти! Все поползет врозь, все погибнет, рухнет, одичает, ожесточится…