Александр Солженицын - Дилогия Василия Гроссмана
А вот уже - шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического "дела" на одного из высших героев - Грекова (вот это - советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него "молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался" (III-17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и - увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: "Сталин говорил: "братья и сёстры..." А когда немцев разбили - директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки" (III-60).
Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то "всемирная реакция" (II-32), то вполне казённое: "дух советских войск был необычайно высок" (III-8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 "первым понял тайну перевоплощения войны" в нашу победу (III-56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III-42) после сталинского телефонного звонка, - таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде - "в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России". Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II-39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.
Таков - предел, которого Гроссман перейти не может.
И это же всё писалось - в расчёте (наивном) на публикацию в СССР. (Не оттого ли вклиняется и неубедительное: "Великий Сталин! Возможно, человек железной воли - самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств".) Так что если "склочники" - то из райпрофсовета, а что-нибудь прямо в лоб коммунистической власти? - да Боже упаси. О генерале Власове - одно презрительное упоминание комкора Новикова (но ясно, что оно - и авторское, ибо кто в московской интеллигенции что-нибудь понимал о власовском движении даже и к 1960?). А дальше ещё неприкасаемее - один раз робчайшая догадка: "на что уж Ленин был умный, и тот не понял", - но сказано опять же этим отчаянным и обречённым Грековым (I-61). Да ещё маячит к концу тома, как монумент, несокрушимый меньшевик (венок автора памяти своего отца?) Дрелинг, вечный зэк.
Да после 1955-56 он уже был много наслышан о лагерях, то была пора "возвращений" из ГУЛага, - и теперь автор эпопеи, уже хотя б из добросовестности, если не соображений композиции, пытается посильно охватить и зарешётчатый мир. Теперь - глазам пассажиров вольного поезда открывается и эшелон с заключёнными (II-25). Теперь - отваживается автор и сам шагнуть в зону, описать её изнутри по приметам из рассказов вернувшихся. Для того выныривает глухо провалившийся в 1-м томе Абарчук, первый муж Людмилы Штрум, впрочем, коммунист-ортодокс, и в компанию к нему ещё сознательный коммунист Неумолимов, и ещё Абрам Рубин, из института Красной Профессуры (на льготном придурочьем посту фельдшера неправдоподобно прибедняется: "я низшая каста, неприкасаемый"), и ещё бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном, и ещё другие интеллигенты - такие-то и возвращались тогда в московские круги. Автор старается реально изобразить лагерное утро (I-39, есть детали верные, есть неверные). В нескольких главах уплотнённо иллюстрирует наглость блатных (только зачем же власть уголовных над политическими Гроссман называет "новаторством национал-социализма"? - нет уж, от большевиков, ещё с 1918, не отбирайте!), а учёный демократ неправдоподобно отказывается встать при вертухайском обходе. Эти несколько подряд лагерных глав проходят как в сером тумане: будто похоже, а - деланно. Но за такую попытку не упрекнёшь автора: ведь он с не меньшей смелостью берётся описать и лагерь военнопленных в Германии - и по требованиям эпопеи и для более настойчивой цели: сопоставить наконец коммунизм с нацизмом. Верно поднимается он и до другого обобщения: что советский лагерь и советская воля отвечают "законам симметрии". (Видимо, Гроссмана как бы шатало в понимании будущности своей книги: он же писал её для советской публичности! - а заодно с тем хотелось быть и до конца правдивым.) Вместе со своим персонажем Крымовым вступает Гроссман и в Большую Лубянку, тоже собранную по рассказам. (Естественны и здесь некоторые ошибки в реалиях и в атмосфере: то подследственный сидит прямо через стол от следователя и его бумаг; то, измученный бессонницей, не жалеет ночи на захватывающий разговор с сокамерником, да и надзиратели, странно, не мешают им в этом.) Несколько раз пишет (ошибочно для 1942): "МГБ" вместо "НКВД"; а ужасающей 501-й стройке приписывает только 10 тысяч жертв...
Вероятно, с такими же поправками надо воспринимать и несколько глав о немецком концлагере. Что там действовало коммунистическое подполье - да, это подтверждается свидетелями. Невозможная в лагерях советских, такая организация иногда создавалась и держалась в немецких благодаря общей национальной спайке против немецких охранников, да и близорукости последних. Однако Гроссман преувеличивает, что размах подполья был сквозь все лагеря, чуть не на всю Германию, что проносили с завода в жилую зону детали гранат и автоматов (это - ещё могло быть), а "в блоках вели сборку" (это уже фантазия). Но что несомненно: да, иные коммунисты втирались в доверие к немецкой охране, устраивали своих в придурки, - и могли неугодных себе, то есть антикоммунистов, отправлять на расправу или в штрафные лагеря (как у Гроссмана и отправляют в Бухенвальд народного вожака Ершова).
Теперь-то - гораздо свободнее Гроссман и в военной теме; теперь прочтём и такое, о чём и помыслить нельзя было в 1-м томе. Как командир танкового корпуса Новиков самовольно (и рискуя всей карьерой и орденами) на 8 минут задерживает атаку, назначенную командующим фронта, - чтобы лучше успели подавить огневые средства противника и не было бы больших потерь у наших. (И характерно: Новикова-брата, введенного в 1-й том исключительно для иллюстрации самоотверженного социалистического труда, теперь автор совсем забывает, тот как провалился, в серьёзной книге он уже не нужен.) Теперь к прежней легендарности командарма Чуйкова - добавляется и ярая зависть его к другим генералам и мертвецкое пьянство, до провала в полынью. И командир роты всю водку, полученную на бойцов, тратит на собственные именины. И своя авиация бомбит своих. И шлют пехоту на неподавленные пулемёты. И уже не читаем тех пафосных фраз о великом народном единстве. (Нет, кое-что осталось.)
Но реальность сталинградских боёв восприимчивый, наблюдательный Гроссман даже из корреспондентской должности ухватил достаточно. Бои в "доме Грекова" очень честно, со всей боевой действительностью описаны, как и сам Греков. Чётко видит автор и знает сталинградские боевые обстоятельства, лица, а уж атмосферу всех штабов - тем более достоверно. Заканчивая обзор военного Сталинграда, Гроссман пишет: "Его душой была свобода". Впрямь ли автор так думает или внушает себе, как хотелось бы думать? Нет, душой Сталинграда было: "за родную землю!"
Как мы видим из романа, как мы знаем и от свидетелей, и по другим публикациям автора - Гроссман был острейше заножён еврейской проблемой, положением евреев в СССР, а уж тем более к этому добавились жгучая боль, гнёт и ужас от уничтожения евреев по немецкую сторону фронта. Но в 1-м томе он цепенел перед советской цензурой да и внутренне ещё не осмелел оторваться от советского мышления - и мы видели, до какой же приниженной степени подавлена в 1-м томе еврейская тема, и уж, во всяком случае, ни штриха какой-либо еврейской стеснённости или неудовольствия в СССР.
Переход к свободе выражения дался Гроссману, как мы видели, нелегко, нецельно, без уравновешенности по всему объёму книги. Это же - и в еврейской проблеме. Вот евреям-сотрудникам института мешают вернуться с другими из эвакуации в Москву - реакция Штрума вполне в советской традиции: "Слава Богу, живём не в царской России". И тут - не наивность Штрума, автор последовательно проводит, что до войны ни духа, ни слуха какого-либо недоброжелательства или особого отношения к евреям в СССР не было. Сам Штрум "никогда не думал" о своём еврействе, "никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей", "никогда мать не говорила с ним об этом - ни в детстве, ни в годы студенчества"; об этом "его заставил думать фашизм". А где же тот "злобный антисемитизм", который так энергично подавлялся в СССР первые 15 советских лет? И мать Штрума: "забытое за годы советской власти, что я еврейка", "я никогда не чувствовала себя еврейкой". От настойчивой повторности теряется убедительность. И откуда же что взялось? Пришли немцы - соседка во дворе: "слава Богу, жидам конец"; а на собрании горожан при немцах "сколько клеветы на евреев было" - откуда ж это вдруг всё прорвалось? и как оно держалось в стране, где все забыли о еврействе?