Глеб Успенский - Вольные казаки
Вот в такую-то пору прибежал, в буквальном смысле слова, в кухню ко мне и тот прохожий, о котором я хочу рассказать. Это был огромного роста человек, лет под пятьдесят, одетый, конечно, нищенски; седая голова была острижена под гребенку, и щетина могучих усов и бороды давала возможность предполагать, что борода это когдато знала бритву. Но во всем этом нищенстве и запустении "человека" особенно останавливало внимание его лицо:
разбойничий размах бровей, напряженная, как в сжатом кулаке, сдержанность перекошенных скул и глаза, производившие темное и страшное впечатление темных кружков двухствольного ружья, подкарауливающих удобную минуту убийства, - все это делало лицо "прохожего" необыкновенно страшным. "Разбойник, душегубец!" - так, наверное, с ужасом во всем существе, определила его кухарка в первый момент появления его в кухне, да такое впечатление он, наверное, производил на всякого. Но в этом ужасном лице было еще нечто более ужасное, чем то, что бросалось в глаза с первого взгляда: ужасное, злобное лицо это как бы беспрерывно рыдало, все признаки истерического рыдания, готового разразиться сейчас, сию минуту, были запечатлены на этом лице: от угла разбойничьего глаза по щеке и в углах губ шла едва заметная, но непрестанноистерическая черта рыдания, черта неподвижная, точно проведенная резцом скульптора по неживому материалу камня.
- Только щец, щец горяченьких, Христом богом умоляю!.. Погреться-с, а то во всех моих делах - полное великолепие! В великолепнейшем состоянии все дела! Только погреться-с... Не откажите!
Черта неподвижно застывшего на лице истерического рыдания именно во время этой речи и стала мне вполне ясно видима и ужаснула меня более, чем ужасное разбойничье лицо; когда он говорил о щах, лицо это старалось принять как бы просительное выражение, но неподвижная черта, как железная сетка, сквозь которую видно какое-то другое движущееся лицо, лежала на нем.
- Россия - страна христианская, православная... Сам Христос исходил ее всю, благословляя... В тарелке щей отказу, вероятно, не будет, а во всем прочем я имею полные документальные данные... Щец-с!..
Щи, поставленные на стол, однако, не сразу привлекли его внимание, как это могло казаться ввиду сильного голода, который он, по-видимому, испытывал.
- Это я ожидал! Щей в России дадут-с... Велик бог земли русской! бормотал он хриплым и неприятным голосом. - И защита бедному обиженному полная!.. Благословенная богом земля... Полная защита! Никакие враги не одолеют меня с ней! Защита у меня - вот!
Быстро опрокинув назад и набок голову, он поднял к потолку руку и, потрясая "перстом", говорил:
- Там высшая инстанция у принятия прошений, и резолюция положена: "утвердить!" Великолепное дело и неопровержимое!
- Щи-то простынут! - осторожно заметила ему кухарка, разглядев в нем, кроме разбойника, еще и несчастного.
Замечание это подействовало на него, и он стал лихорадочно глотать ложку за ложкой; но это продолжалось недолго, и прохожий скоро заговорил опять:
- Храм Николы Морского, угодника божия, известен вам-с?
- Как же! - ответил я.
- Близ театров и Никольского рынка? Посредине площади?
- Я знаю.
- Так вот-с. Подан ему мною третьего числа полный апелляционный документ по моему делу, с приложением прошений - митрополиту, в комиссию, комитет, министерства, синод, сенат, прокурору, Третьему отделению, господину обер-полицмейстеру, всем чинам и всему капитулу и храброму воинству. Все переписано в копиях и с приложением гербовых марок. И следовательно, имею полное право возвратиться к моим нищим сиротам, успокоить их словесно впредь до получения решения...
Все это было очень похоже на бормотание сумасшедшего.
- Кому вы подали бумаги? - переспросил я его, пытаясь убедиться, сумасшедший он или нет.
- Николе Морскому-с! Угоднику божию Николаю чудотворцу-с!
Теперь лицо его было жестоко и в самом деле ужасно.
Ответив мне, он смотрел на меня неподвижными дулами ружья и молчал.
- Как же ты ему подавал-то? - улыбаясь и в то же время, очевидно, "до смерти" испугавшись нелепых слов прохожего, спросила кухарка.
- Очень просто. Святитель в ризе и имеет вокруг головы сияние... Ну я и возложил ему все документы этак за сияние и поклонился в землю. В храме никого не было...
Мы не знали, что говорить и что спросить, но прохожий мог еще кое-что сообщить нам:
- Следовательно, сторож ли, или священник, но обязаны от угодника божия принять прошение с документами.
Они только слуги божий, а он - угодник! При этом случае не может быть упорства, должны принять и дать ход!
И вот посмотрим-с!.. Я не подаю больше-с! Не касаюсь!
Угодник божий Николай чудотворец входит вместо раба своего сам и говорит... Одним словом, посмотрим-с, как-то они, инстанции-то, закряхтят-с!
Под каким-то предлогом я ушел из кухни - так было нестерпимо и слушать и смотреть на этого человека, находившегося, очевидно, в каком-то ужасном состоянии. Но при всем моем нежелании бесплодно мучить себя, слушая непонятные, кабалистические речи прохожего, я знал и видел, что он страдает, что у него на душе есть что-то ужасное, - и меня тянуло к нему за этою тайной, и казалось даже, что отпустить его, не дав ему возможности сказать все, что у него на душе, будет делом жестоким. С полчаса отдохнув от первого удручающего впечатления, я не выдержал и опять пошел в кухню, но в сенях мы оба столкнулись с прохожим: он поел и собирался уходить.
- Что такое мучает вас? - как-то неожиданно и резко сорвалось у меня с языка.
Прохожий остановился, вперил в меня свой убийственный взгляд и несколько мгновений стоял молча и неподвижно. Вдруг, как ключ из камня, из его неподвижных темных глаз закапали слезы.
- Я сам мучил людей, - медленно выговорил он. - Я сам душегуб и кровопийца!.. Не меня мучили, я муч-ч-ил люд-дей!..
Последние слова он сопровождал медленными прикосновениями сжатого кулака к сердцу и неожиданно ослабел, не сел, а опустился на лавку, стоявшую в сенях; не будь этой лавки, он непременно бы свалился с ног.
- Я грешник! Я кровопиец!
Прижав к груди сжатый кулак, он замолчал, отвернулся и плакал... Мало-помалу он заговорил и по-прежнему, все с теми же странными оборотами речи, никаким образом, повидимому, не желавшими сделаться ясными, определенными, перемешанными к тому же с текстами священного писания, полными кротости и любви, но всегда дающими возможность подразумевать, что они адресуются к какому-нибудь непременно злому человеку, которому эти тексты придутся очень не по нутру, - все это делало речь прохожего нестерпимо-утомительною и запутанною. Мысль отказывалась следить за этою скрытною, постоянно чем-то завелакиваемою речью, и я начинал уже чувствовать боль в висках, когда прохожий прервал свой запутанный монолог, остановился на минуту, кашлянул и довольно тихо произнес:
- Звали ее Франциска Станиславовна... полька!..
Тут только я начал соображать и понимать кабалистические речи моего собеседника. И вот что оказалось.
Нищий-прохожий весьма недавно занимал довольно значительное, по силе и могуществу власти, место в одном из отдаленнейших и глухих уголков Сибири. Дикая, волчья, необузданная натура, подкрепленная правом не ограниченной никакими пределами власти над местным населением, развернулась в этой глуши до последних пределов широты звериных требований. Глушь, отдаленность административных центров, уловка понимать и провести начальство, звериный опыт предшественников, остававшихся безнаказанными целые десятки лет, - все это сделало из грубой и чувственной натуры нашего героя существо во всех отношениях бесцеремонное и бесчувственное. Разврат, пьянство, хищничество, разбойничьи нападения на глухие деревни инородцев для получения контрибуций всякого сорта и качества, и опять разврат, подкуп, интрига против недруга, и опять пьянство, и опять распутство - вот круг жизни этого человека в течение многих лет. И вот такой-то распутный зверь наметил себе, своим звериным глазом, жертву.
Это была жена одного поляка, сосланного после 1863 года.
Зверь ни перед чем не задумался; два года он убил на то, чтобы слопать лакомый кусок, и, конечно, слопал; муж несчастной женщины был сослан в глубину какой-то непроходимой тундры, а жена, промучившись с тираном полгода, отравилась и умерла... Зверь "замял дело" и притих до новых подвигов, но в один зимний день в его берлогу вошла какая-то женщина и сказала такие слова:
- А как же, господин начальник, с девочками-то быть?
- С какими девочками?
- Да ведь опосля ее две девочки остались... Нешто ты не видал их?
Зверь вспомнил, что "видал" девочек тогда, когда "сокрушал", тогда, когда "торжествовал", но не думал о них и при таких обстоятельствах, а тем более после того, как случилась беда и когда пришлось употребить много средств и много ума на то, чтобы замять дело.
- Где же они? - спросил зверь.