Юрий Домбровский - Рассказы об огне и глине
- Слушаюсь, папенька, - сказал Николай и поднялся из-за стола.
Фенечка Щепотьева! Душа моя! Любовь моя! Тонюсенькая-претонюсенькая, беленькая-пребеленькая, пожмешь твою всегда холодную ручку и чувствуешь, как бьется в ней сердечко!
Извозчики занимали всю площадь, они стояли в ряд, не экипажи, как всегда, а черные розвальни. И лошади в них были что сущие львы гривастые, крутобокие, в яблоках лоском и желобками на богатырских спинах. Все они были в бубенцах, в голубых и красных бумажных розах, с веерами из белых перьев на потряхивающих гривах. За облучками восседали извозчики, праздничные и важные, и ждали. Время от времени они подергивали вожжами, и тогда кони фыркали, прядали острыми чуткими ушами, косили горячим цыганским глазом...
Человеческое бестолковое множество, хмелек хозяев, масленичное раздолье, пестрота и суета передавались им - и они - чуткие твари! - только и ждали! "Ну, милые! Ну, мои залетные! Эх, прокатим!" И лягали наст так, что летели снежные брызги.
Госпожа Щепотьева прошла весь ряд, осмотрела все, сделала какой-то знак одному, и предстал пред ней лихач: дремучая медвежья полость распахнулась, пахнуло зверьем. "Садитесь", - пригласила госпожа Щепотьева, - они сели, и их понесло!
Извозчик был ладный, толстомордый, губастый, толстозадый, в синей поддевке с красным махрастым кушаком у бедер и с глазастым павлиньим пером на шапке. "Ну, мертвые! - крикнул он грозно и ласково выстрелил вожжами. - Я вас, каторжные!" И каторжные стронулись и полетели по воздуху. Острый ветер срывал шапку и бил в лицо. Все бежало, все гудело, все струилось и рушилось.
А на повороте все перевернулось. Николай сидел с Фенечкой тесно-тесно, и когда Фенечка вскрикнула и закрыла глаза, он больно сжал ее пальцы и притиснул к себе. И тут смешалось все - и запах медвежьего меха и острое чистое дыхание Фенечки, и неразборчивый вскрик Анны Федоровны, его шепот, небо, сугробы, ели. Весь мир вздыбился, встал белой стеной. Пахнуло снегом.
Но опять выстрельнули вожжи, и все оказалось на том же месте. Лошади стояли среди дороги, ямщик, улыбаясь, смотрел на господ, господа тяжело дышали. Николай сжимал руку Фенечки и чувствовал на лице ее дыхание. Но эту кратчайшую долю секунды, равную блеску молний, он выхватил и оставил у себя на всю жизнь.
А затем Анна Федоровна закудахтала, коренник ласково ржанул - он, очевидно, знал и уважал эти штучки, и тройка плавно и спокойно покатила к городу. Николай разжал пальцы, рука Фенечки упала. Он смотрел только на Фенечку, но вместе с тем замечал и санный путь, и красные стволы сосен, и черную шершавую кору елей. В одном месте горел костер, пламя в нем стреляло смолистыми иглами, голубыми дымками и люди теснились к огню. И вот уже версты повернули вбок, они въехали в парк, и древние дубы распахнулись им навстречу.
Мимо проносились из усадьбы господские тройки - одна, другая, третья, а в них сидели веселые баре и что-то орали, смеялись, пели, размахивали бутылками и штофами. В третьей тройке он приметил толстую даму в оранжевой шляпе, обвитой ленточками и с огромным страусовым пером, и отдал ей поклон. Она ответила. Это была хозяйка усадьбы - дама строгая и напористая, но сейчас она походила на разукрашенную лошадь, но только не на эту, масленичную, живую, веселую, а на мертвую карусельную деревяшку с голубыми обводами возле глаз. Он поскорее посмотрел на Фенечку и стиснул ей руку.
И опять поворот, опять летят и ложатся в снег полосатые версты, усадьба уже позади, уже город и матушка говорит дочери: "Ну, друзья мои, все! Едем домой! Уже и гости небось собираются! Фенечка, подбери волосы, на мой платок, вытри личико!"
Вернулся домой он возбужденный, красный и пьяный, но увидел прихожую, отца в праздничной рясе, простоволосую босую Феклу и рядом с ней грязную тряпку, ведро и мокрый пол и сразу же притих.
Отец усмехнулся и сказал:
- Покатался, значит! Ну, ну! Иди оденься. Сейчас гости придут. Поедем уж, видно, завтра чуть свет, уж не> знаю, сколько мне придется там куковать. Масленица!
Вот что он написал в дневнике:
"Нынешний вечер я пожалел, что я так дурен лицом, а это со мной не часто бывает. (Надобно заметить, что я написал статейку для газеты, которой редактор - ее отец; кажется, это помогает его благосклонности ко мне и доставляет мне случай чаще с ними видеться, потому что он уверен, что одной статьей не кончится.)
Одной действительно не кончилось, всех статей было три: другие две, кажется, сгибли у редактора, по крайней мере, я доселе остаюсь для них, т. е. они для меня - во мраке неизвестности". И прибавил: "Это пока все вздор".
Но это не было вздором. Это было всем - Фенечкой, ее милым домом, его надеждами, так тогда и не оправдавшимися.
И вот теперь он едет встречать преосвященного.
- От него теперь зависит все наше благосостояние, - сказал ему отец. Он человек своенравный. На него управы нет.
На станции они застали профессора и отца Крылова. Оба сидели за накрытым столом и о чем-то тихо беседовали.
- Ну как кстати подгадали, - сказал Лебединский, увидев отца. Владыка-то будет не то завтра чуть свет, не то сегодня под вечер. Маркыч, крикнул он, - еще два чая!
Отец разделся, перекрестился и сел к столу.
- Ну, слава Богу, - спокойно сказал он и покосился на лик пророка Иеремеи. Ну и шустры! Уже, значит, успели раздобыть именинный образ. А икона редкая, ее, конечно, пришлось поискать. - Вот чаю горячего хорошо с дороги, это точно. Значит, масленую проведем дома? Неплохо... Ну а вы как будете, ждать или?.. - обратился он к Лебединскому.
- Что ж теперь, похоже, уж дождались, - слегка развел руками протоиерей и, как показалось Николаю, насмешливо посмотрел на отца. Не успел, мол, обогнали тебя, батюшка, обогнали.
- Дождемся, дождемся, - подтвердил Крылов.
Вошел смотритель с самоваром, за ним девка с подносом, а на подносе фарфоровый чайничек для заварки, чашки, деревянный бочоночек с медом, бублики.
- Хороший мед у вас, Маркыч, - ласково кивнул ему головой Лебединский, - небось, от своих пчелок?
Смотритель что-то почтительно шикнул ("так-с точно-с"), водрузил самовар, очистил поднос и по-военному выпрямился над столом. Мундир был на нем парадный, жесткий, прямой, с медалями и сверкающими пуговицами. Фарфоровые чашки были с золотыми орлами по голубому полю и портретами царствующих особ.
- Так что? - спросил Александр Иванович. - Правда, что владыка с покойным Иаковом в семинарии за одной партой сидел?
- Не знаю, - покачал головой Лебединский, - тогда невдомек было спросить покойного, а вот видишь, пригодилось бы.
- Преосвященный Иаков старше на семь лет нынешнего владыки, - сказал Николай. Все уставились на него.
- Нет, правда? - протоиерей засмеялся. - И все-то он у вас знает, все-то помнит. Вы его, отец Александр, обязательно свезите в Петербург и в духовную академию определите. Будет, будет толк! Может, еще к его ручке прикладываться придется.
- Да-да, - задумчиво и печально согласился Крылов, - четыре года - это срок, конечно.
Был он многодетным, болезненным и не больно счастливым в детях. О дочери он даже не упоминал, а сыновья бросили стариков, разъехались по городам и пошли по штатской. Служил же отец Крылов хорошо и душевно, лазал на звонницу и показывал пономарям и мальчишкам, как надо звонить и что такое тяжелый звон погребальный. А дома, говорят, иногда пил мертвую и плакал тогда за него служил другой.
- Нет, в Академию, обязательно только в Академию, - решительно отрезал Лебединский и даже краем ладони ударил по столу. - А то теперь наши молодые все в университеты да еще в какой-то Педагогический институт норовят, чтобы, значит, от отцов подальше. В попы никто что-то не хочет. Суеверие, мол.
Отец покосился на сына. Сын уперся глазами в чашку и тихонечко позванивал ложечкой. Однако отец о нем знал все. Сын тоже спал и видел Петербург, Неву, университет, а насчет денег как-то сказал матери: "Я на стихах проживу".
- А что же университет, - пожал плечами Александр Иванович, университет не беда, в нем тоже богословию учат. А то беда, что денег нет и взять их негде. С каких я доходов буду сына в столице держать? Это ведь тысяча в год!
- Да-да, доходы... - как-то неопределенно протянул Лебединский и поглядел на Крылова (тот ответно опустил веки). - Ныне христиане стали скупы, деньгу любят, деньги прячут, мало Богу дают. Пушкин это понимал, пил мертвую, без водки, говорят, перо в руки не брал, но все понимал. Оскудела вера - это точно.
Крылов согласно покивал головой, а Николая передернуло. Он все время ловил себя на том, что когда отец заговаривает о деньгах (вот-де он платит-платит в строительную контору, а долг не уменьшается, все идет на проценты), он постоянно подмечал в глазах слушающих мелких лукавых бесенят с высунутыми языками: что это, мол, поп так расплакался - вон небось какой дворец себе взбодрил! И жильцы у него как на подбор - князья, генералы, помещики! И все-то денег у него нет, все-то он бедный!